Седой
Шрифт:
— Опять ты? — спросила Любаня, подходя. Она ничуть не удивилась, увидев его здесь. — Просила же как человека…
— Пойдем, — Иванов взял ее за руку.
— Куда?
Иванов молча повел ее в сторону от поселка. Любаня едва поспевала за его быстрым шагом.
— Чего до сих пор в шинелке? Не нажил, что ли, ничего — за столько-то времени? У Алки бы попросил, она, говорят, богатая теперь стала… — Чем дальше уходили они от поселка, тем больше пугалась Любаня решительного молчания Иванова и тем веселее болтала, задыхаясь от стремительной ходьбы: —
На пороге церкви она уперлась, пытаясь вырваться:
— Ты что придумал? Сдурел? Не пойду!
Иванов так же молча втащил ее внутрь. Церковь была пуста, перед алтарем горели несколько свечей, пахло воском и свежей побелкой. Резной иконостас зиял пустыми гнездами, только большая Богородица была на своем месте в центре и рядом — три маленьких апостола. Любаня вдруг притихла в церкви.
Из низкой боковой дверцы вышел поп, отряхивая грязные мастеровые руки, вопросительно глянул на Иванова.
— Обвенчай, отец! — сказал тот.
Священник спокойно рассматривал неожиданных гостей: одного в расхристанной шинели без погон, другую в ватнике с номером бригады.
— Свидетельство о браке нужно. Требуют с нас, — наконец ответил он.
— А говорил, Бог — не народный депутат… Богу, что ли, бумаги нужны? — Иванов шагнул к попу, достал из кармана деньги, — Обвенчай, отец. Заплачу, сколько есть.
— Убери, — велел поп. — Крещеные?
Оба кивнули.
— В какую сторону крест кладут, помните хоть?
Люба перекрестилась. Иванов, глядя за ней, повторил.
— Ладно, — сказал поп. — Колец нет, конечно?.. Медные дам…
Он творил обряд так же по-мужицки обстоятельно, как молился когда-то дома и как, наверное, мастерил в церкви и хозяйствовал на своем дворе. Иванов и Люба стояли перед алтарем, прикрывая ладонью огонек свечи от сквозящих из-под купола выбитых окон.
— Согласна ли взять в мужья раба божия Олега?
— Согласна… — эхом откликнулась Люба…
Выйдя из храма, они остановились друг напротив друга.
— Пойду, а то опоздаю… — не поднимая головы, сказала Люба. — Только не провожай, с тобой точно опоздаю.
— Слушай, — быстро заговорил Иванов. — Я буду ждать тебя здесь. Все время. Пока срок не кончится. Работать здесь буду. Я все придумал про нас. Останемся здесь. Никуда не поедем. Здесь домов много брошенных. Спокойно будем жить. Если не в толпе, то и толкаться не надо…
— Хорошо… — не глядя кивала она. — Хорошо… — подняла глаза и внимательно посмотрела на него, запоминая, как всегда смотрела, прощаясь надолго. Повернулась и быстро пошла по улице. Прохожие неприязненно косились на ее арестантский ватник.
Из церкви вышел поп, тоже проводил ее взглядом.
— Долго еще осталось? — спросил он, кивнув вслед.
— Полтора года… Слушай, отец, — сказал Иванов, — тебе работник не нужен? Ну, не молитвы петь, а руками что-нибудь… Возьмешь?
—
— Да черт с ними, с деньгами. Проживу как-нибудь… А ты говорить со мной будешь. Может, пойму чего… Слышь, отец, друг у меня был. Один в жизни. Тоже о душе говорил, как ты. Говорил, главное — душу спасти, не озвереть. Даже если с волками живешь, главное — самому не завыть. Пока твоя душа не озлобилась, значит, зло еще не победило…
— Правильно говорил. Верующий?
— Нет. Не знаю. Может, верил по-своему… Слышь, отец, — Иванова опять начало крутить, он нервно сжимал кулаки, дергал головой, — мы с ним в пургу попали, перед самым дембилем. Что могли, сожгли. Потом вездеход сожгли. А потом сели на головешки и заснули. Когда замерзаешь — это не страшно. Просто засыпаешь, и хорошо тебе становится… Слышь, отец! А когда нашли нас, живых еще, — мне потом сказали, — он сверху на мне лежал! Слышь, отец, тулуп вот так распахнул и сверху лег! Накрыл! Я, хоть вот такой хреновый, выжил, а он умер в госпитале! А значит, он прав остался, а я на всю жизнь неправ, потому что спорить не с кем!.. — Он вдруг замолчал и сник.
Поп хотел сказать что-то, Иванов махнул рукой:
— Потом, отец… Вернусь — наговоримся. Много времени будет…
— Не ездил бы ты никуда. Поживи у меня, успокойся.
— Завтра вернусь. Должок у меня есть. Не хочу теперь долги оставлять…
В промокшем под мышками кителе, перепачканный землей Иванов яростно, без отдыха, как заведенный, работал в дальнем углу старого калужского кладбища, у глухой каменной стены. Ровнял осевшую могилу с низкой табличкой вместо памятника, возил в тачке перегной для цветника, правил ограду, сколачивал скамью из чурбаков. Потом сел, скрестив на коленях грязные руки, и замер, будто слился с неподвижностью безлюдного осеннего погоста.
С тем же расслабленным, умиротворенным лицом он вышел на улицу. Напротив через дорогу светились окна маленького бара, Иванов спохватился, что надо бы помянуть, спустился по ступенькам и встал в очередь за нескладным очкариком и его подругой, не замечая суеты вокруг, будто прислушиваясь к себе, — недоверчиво и с надеждой, как выздоравливающий больной.
В бар ввалилась шумная компания — трое ребят и две девицы. Светловолосый парень с ключами от машины на поясе протянул руку бармену перед самым лицом очкарика.
— Толик, привет. Как дела? — он облокотился на стойку, оглянулся на своих. — Что берем?
— Сейчас моя очередь, — неуверенно сказал очкарик.
Светловолосый равнодушно скользнул по нему взглядом, задержал глаза на его девушке, вынул из фужера на стойке пластмассовый цветок и протянул ей. Девчонка растерянно посмотрела на очкарика, тот беспомощно сутулился рядом. Светловолосый воткнул ей цветок в нагрудный карман и отвернулся. Очкарик и девчонка с дурацким цветком стояли, не глядя друг на друга, — видно было, что они не из завсегдатаев, что этот выход в бар для них событие, теперь уже безвозвратно испорченное.