Сегодня в моде пиликены
Шрифт:
— Вас-то я знаю как зовут.
В столовой завсегдатаи окликали девушку нездешним именем, полученным ею еще в школе от учительницы, — Эмма.
— А меня, — продолжал Барышев, — зовут Геннадием. Геннадий Барышев,
— сказал парень и протянул смущенной девушке руку.
Эмуль от неожиданности и растерянности протянула ему руку, в которой держала стакан, потом поправилась и подала левую.
— Вы подадите чай, — мягко произнес Геннадий Барышев, — а потом я вам что-то скажу.
Эмуль почти бегом донесла стакан до столика, за которым сидел бухгалтер, и вернулась.
— Я
— Конечно, мне бы хотелось увезти более характерное произведение косторезного искусства, но времени нет. И вот я вас прошу, Эмма, сделать мне такое, чтобы я снова захотел приехать сюда… Договорились?
Геннадий Барышев улыбнулся и ласково заглянул в глаза Эмуль.
— Все это, разумеется, — добавил он приглушенным голосом, — за соответствующее вознаграждение.
Этот день был самым длинным днем в жизни Эмуль. Она не могла дождаться закрытия столовой, чтобы убежать к себе домой и засесть за работу… У нее есть обломок темного клыка, найденный в прошлом году. Она уже знает, что вырежет из него. Она вырежет такое, что Геннадий Барышев захочет вернуться на Чукотку.
Эмуль взяла в руки обломок клыка, отполированного морскими волнами, и вгляделась в него. Кость была почти черная, с едва заметным коричневым отливом. В глубине просматривались легкие переходы тонов. Обломок был большой, почти половина огромного моржового бивня. Кость была плотная, крепкая. Эмуль долго вертела ее в руках, пока она не стала такой же горячей, как и ее ладони.
Что же изобразить такое, что бы волновало человека, напоминало ему о самом сокровенном и близком сердцу? Эмуль принялась перебирать впечатления своей недолгой жизни, и вдруг словно неожиданный проблеск солнечного луча озарил ее память.
Трудно назвать год, когда это было. Однажды дед Гальматэгин взял ее в свою маленькую легкую байдарку. Они плыли по направлению к большой, отдельно стоящей скале Янравыквын. В прозрачной воде висели медузы, птицы любопытными взглядами провожали маленькую кожаную байдарку, а Эмуль не могла оторвать глаз от прозрачного днища утлого суденышка, и от сознания того, что под этой непрочной кожей огромная глубина, замирало сердце и какой-то сладкий сироп бился в коленках вместо горячей крови.
Косые лучи низкого солнца стлались над морской поверхностью, и птицы пугались собственных огромных теней. Гальматэгин греб молча и сосредоточенно. Вода со звоном капала с лопастей весел, а нос суденышка с журчанием рассекал морскую поверхность.
Эмуль с трудом отвела взгляд от переливающейся под тонким кожаным днищем воды и посмотрела вперед, где в солнечных лучах купался утес Янравыквын с заплатами зеленого мха и белыми потеками птичьего
— Как красиво!
Дед перестал грести и обернулся.
— Это отлек — сивуч! — сказал он. — Редкий гость.
Отлек шевельнул головой и вдруг взлетел! Это был необыкновенный полет. Упругое и удлиненное тело отлека мелькнуло таким совершенством линий, что Эмуль застонала от восторга.
— Очень красиво полетел, — заключил дед Гальматэгин, проследив за тем, как сивуч вонзился в воду и ушел в глубину.
Позже много раз Эмуль с волнением вспоминала полет отлека, и сейчас, когда она держала в руке нагретый от ладони моржовый клык, она вдруг почувствовала: если ей удастся воспроизвести линию тела отлека, чистоту и выразительность — получится как раз то, что всегда будет напоминать Геннадию Барышеву о прекрасной земле Чукотке.
Эмуль пристроилась под электрической лампочкой и принялась резать. Она ничего не видела вокруг себя — ни мать, ни отца, машинально выпила вечерний чай и снова вернулась к обломку моржовой кости: перед ней стоял лишь отлек и чистая линия сивучьего тела.
Неожиданно погасла лампочка: выключили свет. Эмуль вздохнула и, пожалев о том, что у нее нет запаса свечей, легла в постель. Закрывая глаза, представила она, как подаст Геннадию Барышеву сивуча на скале Янравыквын и парень вспыхнет от удивления и счастья. А может быть, действительно будет так, что он вернется на Чукотку, и может быть, может быть… когда-нибудь они будут вместе. От этой мысли Эмуль стало неловко и стыдно перед собой, и она закрыла зардевшееся лицо краем одеяла, словно кто-то мог ее видеть в этой кромешной темноте.
На следующий день она пошла в столовую с удовольствием. Эмуль не задумывалась над тем, что ей будет приятно увидеть еще раз Геннадия Барышева, его улыбку, услышать его голос: просто ей было хорошо.
— Работа идет? — весело подмигнул он Эмуль.
Девушка кивнула.
В тот же день несколько человек из экспедиции Барышева обратились к Эмуль с просьбой сделать для них пиликены, но девушка ответила, что она уже взяла заказ.
Первый раз в жизни Эмуль молила погоду, чтобы ветер держался дольше и волна била о берег: она боялась, что не успеет сделать своего отлека и преподнести Геннадию Барышеву на память о Чукотке.
Когда уставали глаза и руки не могли держать инструмент, Эмуль доставала дедовский клык и рассматривала рисунки. Она снова и снова задумывалась над волшебством этих бесхитростных линий, и волнение охватывало ее, жарко становилось в груди, и она начинала думать о Геннадии, о его глазах. Взор заволакивался туманом, приходилось долго ждать, чтобы вернулась зоркость и можно было продолжать работу.
Отлек обретал свои черты. Утес уже давно был готов, и даже, если внимательно приглядеться, на каменных его боках можно было увидеть шершавость мха.