Секрет бабочки
Шрифт:
Гул разговоров за стойкой, гул зрителей футбольного матча, звякание стаканов, шуршание подошв по линолеуму — все уходит. Я тяжело плюхаюсь на стул.
Орен был Птицей, а это означает, что Птица не мог иметь никакого отношения к убийству Сапфир, потому что Орен больше года как умер. Дыхание клокочет в груди.
Еще одна часть жизни брата, о которой мы ничего не знали.
Холодок пробегает по моей спине: Сапфир была… подружкой Орена.
Твидовая кепка встает. Краем глаза я наблюдаю, как он медленно идет к двери. Джо говорит:
Внезапно все обретает смысл: необъяснимая тяга к ней, мое появление на ее подъездной дорожке, украшенной маргаритками; в ларьке Марио, зачарованность статуэткой-бабочкой и подвеской-лошадью. Мы обе хотели одного и того же: чтобы Орен жил. А когда не сложилось, мы обе заразились одной болезнью, вползающей в тебя и выжигающей изнутри. Именно тогда она перестала вести дневник: более года тому назад.
Поэтому я не могу отступиться, поэтому вижу ее лицо между занавесок и облаков, между плиток пола. Она нашла меня. Она выбрала меня.
— Пенелопа. — Я резко поворачиваю голову к двери. Папа. Его лицо красное и усталое.
Рубашка, в которой он вернулся с работы, расстегнута, из-под нее видна майка, обе не заправлены в брюки. Это означает, что он расстроен. Так расстроен, что ему пришлось расстегнуть воротник, чтобы не задохнуться.
Флинт, и Орен, и Сапфир порхают в моей голове — от этого она кружится, — а папа нависает надо мной, хватает за руку, утаскивает меня в необычно теплый, неприятно воняющий мочой проулок, прежде чем я успеваю поблагодарить Джо за предоставленную возможность позвонить по телефону… и за гораздо большее.
— Пошли, — он чуть ли не рычит. — Поговорим в машине.
Папа сильно тянет меня за левую руку, и мне приходится за что-то ухватиться правой, чтобы потянуть себя в другую сторону, для симметрии. А потом я должна сделать это снова, потому что если тянешь по разу на каждую руку, то в сумме получается два, а это число жуткое, от него мне хочется кричать.
Так много секретов. Орен мог бы мне сказать. Тогда я бы знала, где его искать. Я смогла бы ему помочь. Смогла бы спасти. Тяну тяну тяну.
Папа искоса смотрит на меня, качает головой. Я знаю, он ненавидит то, что я делаю; всегда ненавидел. Может, в этот момент он вообще ненавидит меня, потому что после смерти Орена я не могу это прекращать.
— Гдетотам, Ло. Господи, я просто не могу в это поверить… после всего…
Он трет глаза. Я не реагирую. Он не задал вопроса, и, опять же, теперь я должна наклониться и коснуться стоп. Шесть раз правой, шесть раз левой, снова шесть раз правой, потому что они, стопы, совершенно не в себе, больные.
— Ты знаешь, что твоего брата нашли поблизости, — я слышу, как у него сдавливает горло, когда он это говорит. — Ты это знаешь, так? Ты хочешь закончить, как он?
Я должна все повторить, потому что не могу распрямиться и идти дальше. Бар по-прежнему достаточно близко, чтобы я улавливала его запах: мускус, сахар, деготь.
— Святой
Я должна отсечь его голос. Должна продолжать то, что делаю. Он наклоняется, когда я на середине. Хватает под живот и распрямляет. Его руки вдавливают в меня бейсболку Орена. В проулке темно. Свет уличных фонарей сюда не достает. В темноте роятся еще более черные тени.
Я яростно вырываюсь, чтобы вновь добраться до стоп, давлю крик, слезы текут по щекам: мне надо закончить прикосновения к стопам. Более того, мне надо начать все сначала, потому что он прервал меня. От злости я могу задохнуться.
Он стоит в нескольких футах от меня, тяжело дышит, его спина напоминает вопросительный знак. Проходит тяжелая минута молчания, прежде чем он рявкает вновь:
— Ладно. Достаточно.
Нагибается, чтобы снова схватить меня, пола его пиджака шлепает меня по щеке. Он тащит меня за левую руку по узкому, вымощенному кирпичом проулку к автомобилю. Я слишком вымоталась, чтобы сопротивляться. Но я тук тук тук, ку-ку, громко, даже не пытаясь скрыть, и уже в салоне дергаю себя за правую руку для симметрии. Потом за обе, и еще два раза. Шесть. Так лучше.
Я прилипаю к окну, пока мы едем, в поисках знаков — от Сапфир, возможно, — вплетенных в звезды. Теперь, может, и от Орена тоже. Вдруг они оба что-то мне шепчут, через американский клен, кентуккийское кофейное дерево и черную виргинскую черемуху.
— Знаешь, я злюсь, потому что люблю тебя. Ты это знаешь, так? Твоя мать и я, мы оба тебя любим. — Мы сворачиваем на подъездную дорожку, но, остановившись, он не собирается вылезать из кабины. Его пальцы сжимают ручку переключения скоростей. — И тебя я прошу об одном — не отсекать нас.
Но я не могу сосредоточиться. Одна из двух ламп на крыльце не горит, и от асимметрии у меня крутит живот.
— Лампочки, — говорю я, повернувшись к папе, вонзая ногти в черные выношенные штаны.
— Лампочки? — Он качает головой. — Что с тобой такое, Ло? Скажи мне, чего ты добиваешься, — он просто орет. — А если не скажешь, я сделаю все, что нужно, чтобы это выяснить. — Он буквально вырывает ключ из замка зажигания, выскакивает из машины. Я иду за ним, близко, чувствую себя ужасно, я не в себе, паника жжет меня, как кислота, как отрава.
— Пожалуйста, папа, — я пытаюсь говорить тихо, спокойно, но паника рвется наружу. — Мне нужна лампочка.
Он не поворачивается и не отвечает. Я подбегаю к парадной двери, когда он отпирает ее, и, тук тук тук, ку-ку, как можно быстрее, проскальзываю в дом следом за ним. Он бросает пиджак на кухонный стул и чуть ли не бегом поднимается по лестнице. И тут я осознаю — я уже роюсь в кладовой, ищу лампочку, — что он не остановится на втором этаже, где находится его спальня. Он собирается подняться выше. Он собирается подняться на чердак.