Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе
Шрифт:
Кажется, из уст нашего героя излетело словцо, подмеченное на улице. Что ж делать? Таково на Руси положение писателя! Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь… […] А между тем какая взыскательность! Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, — словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков,
А в другом месте Гоголь высказывает аналогичное замечание, обращенное на сей раз к читателю женского пола:
Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям. Дамам он не понравится, это можно сказать утвердительно, ибо дамы требуют, чтоб герой был решительное совершенство, и если какое-нибудь душевное или телесное пятнышко, тогда беда!
В «Мертвых душах» нет предисловия, но в них много обращения к читателю. Самое первое из них содержит замечательно смешную и неожиданную фразу. Гоголь описывает гостиницу, которую выбрал Чичиков, и говорит, что она похожа на всякую другую, но с одной разницей:
Только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, какие читатель, верно, никогда не видывал.
Мы, которые прочли у Филдинга, что писателю не дано узнать что-нибудь о своих читателях, удивляемся: откуда Гоголю знать такое? А вдруг найдется читатель, который все-таки видел эти груди?
Этот вопрос, хотя и вполне легитимный, на самом деле много сложнее и существенней, чем кажется на первый взгляд. Оба они, и Гоголь, и Филдинг, утверждают превосходство писателя над читателем. Но Филдинг делает это с помощью торжественной декларации, в которой заявляет, что он-де — «творец новой области в литературе» (мы еще будем говорить об этой декларации), после чего принимается демонстрировать на повторяющихся примерах, насколько его образованность превосходит читательскую. Гоголь же ограничивается тем, что описывает груди, которых читатель никогда не видел. Видел ли он сам такие груди? Этого нельзя знать, да, в сущности, и не нужно, потому что важно здесь то, что Гоголь их сам придумал.
Итак, Филдинг смотрит на читателя, как властелин на подданного, и сердится, если читатель не знаком с классическими авторами, тогда как Гоголь утверждает, что читатель не видывал таких грудей, как груди нимфы, нарисованной на стене гостиницы, и при этом улыбается. По виду, отношение Филдинга к читателю более сурово. В действительности дело обстоит иначе. Классические тексты можно прочесть и изучить. Но придуманные груди придуманной нимфы, нарисованной на придуманной стене придуманной гостиницы, может увидеть один только Гоголь, потому что он сам их и создал.
Иначе говоря, дыры в образовании можно заполнить, но воображение и творческие способности не приобретаются в школе. Тот, кто ими не одарен, не удостоится их и в будущем. Вот почему, несмотря на всю заносчивость Филдинга, именно подход Гоголя, подчеркивающего творческую сторону писательства, более правильно отражает, на мой взгляд, истинное положение писателя по отношению к своим читателям.
Это вызывает в памяти то, что сказал Лоренс Стерн о воображении:
Лучший способ оказать уважение уму читателя — поделиться с
Гоголь отмечает дополнительный аспект того же отношения писателя к читателю, но он делает это с помощью простых и понятных вещей, а не торжественных литературных деклараций. На этот раз он надевает на Чичикова шарф:
[Он] размотал с шеи шерстяную, радужных цветов косынку, какую женатым приготовляет своими руками супруга, снабжая приличными наставлениями, как закутываться, а холостым — наверное не могу сказать, кто делает, Бог их знает, я никогда не носил таких косынок.
К собственному удовольствию и к удовольствию читателя, Гоголь не удержался и создал здесь небольшое побочное повествование. Но он и тут выдерживает свою позицию. Вместо того чтобы произносить громкие слова о дележе воображения или недостатке образованности, о всезнающем писателе и ничего не знающем читателе, он снова указывает читателю на принципиальную сущность их отношений: ты, говорит он ему, никогда не видел и никогда не увидишь те груди, которые я придумал. Я же, который никогда не кутался в придуманную мною радужную косынку, способен сплести из ее шерстинок целую историю.
И вместо того чтобы спорить с читателем или льстить ему, Гоголь рассказывает ему интимные сплетни за счет своих героев. По самой сути писательского ремесла, каждый писатель открывает читателю секреты из жизни своих героев, но у Гоголя свой особый тон. Он перешептывается с читателем за спиной героя:
Чичиков был самый благопристойный человек, какой когда-либо существовал в свете. Хотя он и должен был вначале протираться в грязном обществе, но в душе всегда сохранял чистоту, любил, чтобы в канцеляриях были столы из лакированного дерева и все бы было благородно. Никогда не позволял он себе в речи неблагопристойного слова и оскорблялся всегда, если в словах других видел отсутствие должного уважения к чину или званию. Читателю, я думаю, приятно будет узнать, что он всякие два дни переменял на себе белье, а летом во время жаров даже и всякий день.
Итак, Филдинг сообщает читателю, что он его властелин, и порой даже изгоняет его из своей книги. Стерн льстит ему и верит в его воображение. Кестнер забрасывает его объяснительными письмами и даже немного кокетничает. А Гоголь кладет ему руку на плечо, рассказывает ему истории, но не дает ему забыть, кто тут настоящий хозяин и по какому праву.
В обращениях писателя к читателю иногда выявляется его мнение не только по вопросу о границах читательских возможностей, но также о принципах повествования.
Этот вопрос я хочу обсудить в нашей следующей беседе, но, забегая вперед, скажем, что порой трудно решить, были эти принципы в инструментарии писателя еще до того, как он начал работу, или же они были сформулированы задним числом. Трудно сказать, писал он в их свете или же понял, что пишет именно так, и не иначе, уже во время работы, а то и в ее конце.
Филдинг, например, в предисловии к «Истории Тома Джонса» так объясняет свое отношение к проблеме времени в литературном произведении: