Секс, ложь и фото (сборник)
Шрифт:
Да, да, не удивляйтесь, настоящий саркофаг. Я не обратила на него внимания сначала – так захватила меня космическая пустота холла.
– Что это? – удивилась я, показывая на саркофаг и чувствуя под ягодицами неприятную твердость деревянной поверхности стула.
– Из музея спер, – засмеялся Александр.
– Что?
Я понимала, что он шутит, но хотела получить вразумительный ответ.
– Холодильник в виде саркофага – мое изобретение. Изготавливали на заказ. Что будешь пить?
– Сок или кофе, – неуверенно сказала я.
– Может, «Рене Мартен»?
Неплохо живет фотохудожник.
– Хорошо, –
Я расслабилась. Мой взгляд стал осваивать интерьер. Второй этаж наподобие террасы выступал над первым: их разделяли металлические перила. На фото, развешанных в холле, воспроизводились два равновеликих мотива – Древний Египет и средневековая готика. Я заметила, что у фараонов и царей были женские лица. Моделями явно служили наши современницы. На некоторых фото были запечатлены мумии и доподлинные саркофаги, а также произведения древнеегипетского искусства. Но преобладали, как я догадалась, собственные работы Шилкина, на которых обычные девушки усилиями его творческой фантазии превращались в царственных правителей и правительниц Египта. Меня заинтересовали не лица и фигуры этих девушек, стилизованные под Древний Египет, а большое цветное фото готического собора.
Александр достал из бара-саркофага пузатую бутылку «Мартена», принес из столовой, помещавшейся за перегородкой в правом от камина углу, две объемные рюмки, нарезанный лимон, пористый шоколад, фрукты на керамической тарелке и, расставив все это на столике, принялся разливать коньяк.
– А это что? – Я указала на фото, где роскошной черной короной посреди розовых крыш неведомого городка, с дальней перспективой синей горы возвышался поразивший мое воображение собор.
– Собор Вольвик в Оверни, – на секунду замер и улыбнулся Александр.
– Ты сам фотографировал?
– Я не раз бывал во Франции.
– В Париже? – наивно спросила я.
– Париж – это далеко не вся Франция, – добродушно усмехнулся он и прошел в столовую.
Оттуда Шилкин принес стул диковиннее того, на котором я сидела. Мне вначале даже стало как-то не по себе. Он навеял мне воспоминания об эпохе инквизиции. А может, это отдаленная пародия на электрический стул? Две ассоциации слились в кольцо гнетуще-странного впечатления. На стыке этих смыслов и зависло мое вибрирующее, как электрический провод, воображение. Каркас чудовища щерился выступающими рейками квадратного сечения. Плоская спинка и сиденье не располагали к вальяжной позе.
– Тебе не страшно на нем сидеть? – вымученно улыбнулась я.
– Страшно? – приподнял брови Александр, – скорее не очень удобно.
– Зачем же ты приобрел этот стул? – с недоумением посмотрела я на него.
– Это мой любимый стул, – невозмутимо отозвался Александр, – для творцов нет ничего важнее и ценнее эстетики, – гордо изрек он, но тут же рассмеялся нарочитой серьезности собственного тона.
– Любимый? – Я заерзала на жестком деревянном сиденье.
– Неудобство – мой жизненный и эстетический принцип, – Александр грел в руке рюмку, – в наш век, век приспособленчества и погони за моральным и материальным комфортом, я выбираю диаметрально противоположное тому, что занимает спекшиеся мозги посредственностей. И потом, представь себе, как сидят перед камином: развалясь, едва внимая собеседнику, нехотя посасывая коктейль. Такие стулья, – он указал глазами на свой и мой, – не дадут расслабиться, они призывают к дисциплине и вниманию.
«Довольно слабая концепция при всей ее оригинальности», – мысленно прокомментировала я тираду Александра.
Эклектика, которая показалась мне основополагающим принципом оформления причудливого интерьера, умело организованный хаос эпох и жанров наконец обрели в моем сознании верное толкование. И Египет, и готика, и медвежья шкура – все это было вариациями на тему ледяного порядка, застывшей строгости, выверенности поз и пропорций, благородной сдержанности, касалась ли она эмоций или творческой фантазии строителей соборов. Шкура белого медведя придавала обстановке не меховое тепло и уют, а скорее навевала антарктический холод, усиливавшийся подбором декора и предметов, отсылавших воображение к Египту и Средневековью. Прибавьте к этому софиты – и вы получите впечатление общего морального и физического неуюта.
– За что будем пить? – пристально посмотрел на меня Александр. – Ты какая-то задумчивая сегодня.
– Ты говоришь так, словно знаешь меня со школьной скамьи, – с иронией ответила я, – давай выпьем за то, чтобы неприятности прошли стороной, твои неприятности.
Мне почему-то захотелось вывести из себя этого улыбчивого и неуязвимого с виду «фараона».
– Ты говоришь о позавчерашнем убийстве? – не мигая, смотрел на меня Александр.
– Мне бы не хотелось, чтобы… – Я запнулась.
– Чтобы я последовал за Дени?
– Да, – нетвердо произнесла я. Волнение не давало мне говорить непринужденно.
– Ладно, давай выпьем.
Мы сделали по два глотка.
– Все-таки, согласись, странно посреди Тарасова встретить уголок Древнего Египта… не просто музей, а…
– Понимаю, что ты хочешь сказать. Видишь ли, непросто наблюдать все это не в музеях, а жить с этим. Конечно, у меня нет настоящей мумии, нет золотого трона, – засмеялся он, – но у меня есть воображение, восприимчивость… Я могу проникнуться этим… Ты знаешь, – глаза Александра запылали, – мне по ночам иногда представляется, что я мумия фараона, плывущая в саркофаге по волнам вечности. В прошлый раз ты сравнила жизнь с морем…
– Не очень оригинальное сравнение, – скромно сказала я.
– Дело не в его оригинальности, а в его верности, – увлекся темой Александр, – жизнь – море… Но смерть – океан!
Он был возбужден разговором.
– В Древнем Египте знали это! – воскликнул он, но, устыдившись своей восторженной одержимости, смущенно рассмеялся, – прости. Я, наверное, кажусь тебе чудаком. У меня ведь ни машины, ни телефона нет. Женщинам кажется это странным.
Александр пожал плечами.
– Понимаю, – пробормотала я.
– Что такое весь этот пластиковый комфорт перед искусством?! Прав был Шопенгауэр, когда сказал, что единственное, что может возвысить человека над проявлениями вечноалчущей воли и даровать ему безмятежную вечность созерцания, – это искусство! Были, конечно, и такие разочарованно-депрессивные типы в литературе, как Камю, считавшие искусство проявлением все того же неизбывного абсурда. Только я так не думаю, искусство выше жизни, жизнь смотрится в него как в зеркало. Иначе она утратит ясность и самосознание.