Сексус
Шрифт:
И совершенно неожиданно вдруг сообщила:
– Он нашел, что у меня все просто великолепно.
– Ах он нашел! Нашел… Он, значит, как следует искал.
Я вспомнил этот случай, потому что она как бы мимоходом пожаловалась, что ее в последнее время снова стали беспокоить старые боли. Несколько лет назад она упала, да так, что ей показалось, что она что-то повредила себе внизу живота. Она говорила об этом так серьезно, что когда взяла мою руку и положила ее прямо к себе туда, на бугорок Венеры, я воспринял этот жест, как совершенно невинный. У нее там были такие густые заросли, сущий терновник, они бы немедленно встали дыбом, если бы в них заблудились мои пальцы-скитальцы, – просто жесткая щетка из проволоки. Но такие лохматые штучки доводят до исступления, когда их коснешься сквозь тонкий бархат или шелк.
Часто в былые дни, когда она носила легкие соблазнительные наряды и вела себя кокетливо и вызывающе, я внезапно прихватывал ее в каком-нибудь людном месте, в фойе театра или на станции надземки. Она свирепела,
У нее и сейчас внизу все полыхало. Это хорошо ощутила моя рука, гревшаяся возле ее споррана 56 . А слова ее все продолжали журчать: она боялась, что наступит неловкое молчание и уже нельзя будет делать вид, что не замечаешь моей тяжелой руки на своем теле.
Идя навстречу ее молчаливой просьбе, я прикинулся страшно заинтересованным в ее дальнейших рассказах. Я напомнил ей о ее покойном отчиме – ну конечно, она тут же оживилась: стоило только воскресить это воспоминание, я немедленно ощутил горячее прикосновение ее руки к моей; она словно вдавливала мою руку в себя. Пальцы мои перебирали жесткие завитки ее волос и продвигались все дальше и дальше, а она все говорила и говорила о своем отчиме. Два чувства смешались во мне. Когда-то, когда я только начал захаживать к ним, я жутко ревновал ее к этому человеку. Женщина двадцати двух лет, в самом, как говорится, соку сидит на коленях у своего «папочки» и о чем-то воркует с ним низким, постельным голосом – нестерпимое зрелище! «Я его люблю», – говорила она, будто это ее совершенно извиняло: ведь слово «любовь» звучало для нее абсолютно целомудренно, в нем она не ощущала никакого плотского привкуса.
56
Часть национальной шотландской одежды – сумка мехом наружу, носимая на поясе.
Такие сцены происходили летом, и я, нетерпеливо дожидаясь, когда же этот мышиный жеребчик отпустит ее, снова вспоминал ее жаркую наготу, едва прикрытую легким, почти прозрачным по летнему времени, платьем. А сейчас это предоставлено ему! Я почти физически ощущал ее вес у него на коленях, как она плотно сидит, как вздрагивают ее бедра, как бессознательно прижимается ее зад к застежке его брюк. Я понимал, что как бы безгрешны ни были намерения старикана, этот созревший плод, упавший ему в руки, не мог не волновать его. Только труп мог остаться нечувствительным к дыханию жизни, к жару, исходившему от ее юного тела. Да, чем больше я ее узнавал, тем естественнее казался мне этакий наивный, но весьма действенный способ, которым она предлагала себя. И не так уж далека от нее была мысль об инцесте; если уж ей предстояло быть «схваченной» кем-то, то она предпочла бы, чтобы это совершил ее «любимый папочка», а то обстоятельство, что он не был ей родным отцом, что не родственные чувства притягивали его к ней, что он ее «выбрал», только упрощало ситуацию, если, конечно, Мод в самом деле могла позволить себе открыто взглянуть на вещи. И я никак не мог выбить из нее эти отвратительные, извращенные представления о любовных отношениях. Она хотела, чтобы я ласкал ее, как ласкают детей, нашептывал всякую милую чепуху, баловал, нежил, забавлял. Ей хотелось, чтобы все шло по этому чертовому кровосмесительному образцу, с невинными объятиями и поцелуями. Она и знать не желала, что у нее имеется гайка, а у меня винт. Ей хотелось любви с многозначительным молчанием, вздохами, пожатиями рук украдкой. Я был слишком прям, слишком груб для нее.
Потом, когда она отведает настоящий вкус этих вещей, она чуть ли не свихнется – от страсти, от гнева и ярости, от стыда, унижения и всего прочего. Она никак не могла предположить ни того, что это так приятно, ни того, что это так омерзительно. Омерзительно было самозабвение, охватывавшее ее. Сознание, что нечто, висящее у мужчины между ног, способно заставить ее позабыть обо всем, выводило ее из себя. Ей так хотелось быть независимой – ведь уже выросла, перестала быть ребенком! И никакой посредник между ней и тем, в чем она уступала, в чем она сливалась, в чем она обменивалась ощущениями, ей не был нужен. Она глубоко таила в своей груди некое маленькое плотное зернышко и только ему, этой своей сути, могла позволить давать наслаждение повинующемуся телу. А то, что тело и душа нерасторжимы, особенно в акте совокупления, возмущало ее больше всего. Она всегда вела себя так, словно, отдавая свою дыру во власть пениса, она лишалась какой-то крупицы своего подлинного «я», какого-то элемента, потерю которого нельзя ничем восполнить. И чем яростнее она сопротивлялась этому, тем глубже было ее погружение в экстаз, тем полнее самозабвение. Никакая женщина не совокупляется так бешено, как истеричка, стремящаяся сохранить ясность рассудка.
И сейчас, чувствуя под пальцами жесткие упругие завитки ее зарослей, нащупывая время от времени самый
– Дай-ка я посмотрю, не будет ли тебе больно, – прошептал я, и рука моя переместилась под ее комбинацию, прямо к дыре. А там уже было как следует мокро, и ноги ее покорно раздвинулись еще шире. – Значит, тебе там не больно? – спросил я, погружаясь в нее все глубже.
Глаза ее были закрыты, она неопределенно кивнула, «да» или «нет» – понять было нельзя. Я запустил в нее еще два пальца и осторожно вытянулся рядом. Одна рука оказалась у нее под головой, и я нежно прижал свою бывшую жену к себе. Пальцы мои все еще сбивали масло из ее сливок.
Она лежала тихо, никак не отвечая на мои манипуляции. Тогда я взял ее руку и положил себе на ширинку, чудесным образом оказавшуюся расстегнутой. Она крепко и нежно схватила мою палку и очень умело начала ее ласкать. Я бросил на нее быстрый взгляд: из-под чуть приоткрытых век струилось блаженство. Да, вот что она любила: слияние вслепую, на ощупь. Если б сейчас она могла сделать вид, что еще не проснулась, спит, отдается по неосторожности, застигнутая врасплох; если б она могла отдаться до конца и оставаться при этом невинной, не быть соучастницей – вот было бы счастье! И уж тут-то семафор открыт всем приемам: и покусываниям, и щипкам, и сосанию, и ласкам языком – всему, что душе ее угодно; выжать все, до последней капли.
Теперь – ни одного неловкого движения, никаких грубых попыток разорвать тонкую оболочку кокона, в которую все еще обернута ее обнаженная, плотская суть. Чтобы подменить палец другим, более подходящим, требуется ловкость иллюзиониста. Степень наслаждения надо увеличивать понемногу, как приучают организм ко все увеличивающимся дозам яда. Она согласилась бы отдаться и не покидая свой кокон, точно так, как в былые годы мне случалось чуть ли не насиловать ее, так и не сняв с нее ночной рубашки… Мое воображение заработало с дьявольской ясностью. Я представил себе сумерки, ее, сидящую на коленях «папочки», привычно прижавшуюся своей расщелиной к застежке его брюк. Интересно, что за выражение появилось бы на ее лице, если б она внезапно почувствовала, как какой-то жучок зашевелился возле ее дремлющей дырки; если б, пока она бормотала на ухо отчиму всю эту нудную, почти извращенческую чушь о детской влюбленности, совершенно не осознавая, что прозрачная ткань ее платья уже не прикрывает голых ягодиц, что эта неудобопроизносимая штука между его ног вдруг резко вздыбилась и лезет к ней туда, вовнутрь, и вот она уже там, и взрывается, как водяной пистолет. Вот о чем я подумал и взглянул на нее проверить, не прочла ли она мои мысли, пока наглые напористые пальцы блуждали по раскаленным закоулкам ее пекла. Веки ее все еще были плотно сомкнуты, вожделенный рот приоткрылся; и она, словно силясь выпутаться из сетей, начала извиваться и дергаться. Я осторожно снял ее руку с моего петушка и так же осторожно закинул на себя ее ногу. Потом я пустил свою птичку попастись у самого входа в гнездо, и пока она там попрыгивала да поклевывала, какой-то дурацкий рефрен из детства стал крутиться в моей голове и никак не мог отвязаться: «Матки, матки, чей вопрос… » Продолжаю я эту маленькую игру, чтобы завести ее еще больше: головка члена нет-нет да и ткнется в самое устье ее расщелины, а потом присмиреет в намокших от сладкой росы зарослях. И вдруг Мод тяжело вздыхает, глаза ее открываются широко-широко, и она исполняет что-то вроде поворота «все вдруг»: опираясь на руки и колени, она старается так и сяк, чтобы не выпустить моего зверя из вязкого капкана, в который он угодил. Я обхватываю ее зад обеими руками, пальцы мои стремительным глиссандо проскакивают по ее вспухшему разрезу, раздвигают его словно половинки вспоротого резинового мячика, и я наконец пристраиваюсь у нее в самом чувствительном месте. В какую-то минуту я подумал, что с ней что-то случилось: шея, на которой из стороны в сторону моталась ее голова, вдруг напряглась, а глаза, словно прыгавшие в такт усилиям сжимающихся и разжимающихся мускулов ее вагины, неподвижно уставились в какую-то точку поверх меня. Глаз налились полным, безграничным наслаждением. Когда она начала вращать задом, я уже был наполовину в ней, а теперь скользнул чуть ниже и всадил свою морковку так глубоко, что Мод издала глухой стон и голова ее бессильно откинулась на подушку. И в этот горячий момент в дверь громко постучали. Мы оба замерли, даже сердце перестало биться. Мод, как обычно, пришла в себя первой. Отстранив меня, она подбежала к двери.
– Кто там?
– Да это я, – ответил тихий испуганный голос, и я его узнал тут же.
– Ах, это ты! А что с тобой случилось? Чего ты так перепугана?
– Я только хотела узнать, – голос за дверью тянул слова с раздражающей медлительностью, – нет ли здесь Генри?
– А где ж ему быть? Он здесь, конечно, – огрызнулась Мод, сладив наконец с волнением. – Ох, Мелани, – вздохнула она так тяжело, словно палач за дверью пытал ее страшными пытками. – Только это ты и хотела узнать? Не могла бы ты…