Семь фантастических историй
Шрифт:
Думая о прекрасных видах, какие таким образом перед ним бы открылись, Борис благодарно поцеловал у тетушки ручку, и тут на него повеяло страшной, какой-то нечеловеческой силой. Женщины, подумал он, когда настолько состарятся, что уж не стараются быть женщинами и слабым полом, могут оказаться сильнейшими существами на свете. Он поглядел в тетушкино тонкое лицо.
Нет уж, подумал он, лучше не надо.
Борис отправлялся из Седьмого монастыря в канонисиной бричке, спрятав на груди ее письмо, — истинным романтическим героем. Известие о его поручении загадочно растеклось по монастырю, как новое какое-то курение, и тотчас проникло в сердца старых дам. Три из них сидели на солнышке, чтобы проводить его взором, а особенно близкий друг его, могучая старая дева, побледневшая от пятидесятилетней своей отторженности от всех живых источников света, ждала подле экипажа, чтоб благословить его тремя долгоствольными велыми астрами
25
У фрейлейн Анастасии тяжкий крест. Обжорство — тяжкий крест (нем.).
Борис оставил слугу в монастыре, зная, что тот влюблен в одну из горничных, и полагая, что отныне ему положено потакать всем проявлениям любовной страсти. Ему и хотелось побыть одному. Он всегда любил уединение, но редко когда имел возможность им насладиться. В последнее время он и вовсе не мог припомнить такого случая. Когда другие люди и не занимались изо всех сил с утра до вечера его особой, им все же удавалось его заставить думать их мыслями, покуда у него голова не начнет пухнуть и мозги чахнуть от усилий. Даже и по дороге в монастырь он не мог отогнать чужой ход рассуждений.
Наконец-то, решил он, можно себе позволить думать о чем заблагорассудится.
Дорога от Седьмого монастыря к Хопбаллехузу на протяжении мили поднимается в гору больше чем на пятьсот футов среди сосновых лесов. Иногда сосны расступаются, открывая великолепный вид на обширные окружные поля. Сейчас сосновые стволы пламенели в закатных лучах, а дальнейший пейзаж прохладно парил в бледном золоте и сини. Борис готов был в эти минуты поверить тому, что рассказывал ему, еще мальчику, старый монастырский садовник: как вот об эту же пору видел он стадо единорогов, вышедших из лесов пастись на пригретом склоне. Белые и пестрые кобылки розовели на солнце, ступали важно, озирались, присматривая за молодью, а темно-чалый жеребец фыркал и бил оземь копытом. На Бориса дохнуло хвоей, грибом-поганкой и такой свежестью, что его разобрала зевота. Но эта свежесть, думал он, была совсем не та, что весной, крепость и бодрость воздуха пахли смертью. То был финал симфонии.
Мысль его обратилась к майскому вечеру полгода назад, когда горячая радость весны пробрала его вот так же, как нынче печальный привет осени. Они с юным другом забавлялись, три недели бродя по местам, где никто о них не знал. Путешествовали в цыганском фургоне, с театром марионеток, и в случавшихся на пути деревушках разыгрывали трагедии и комедии собственного сочинения. Воздух отдавал блаженной сладостью, в диких вишнях надсаживались соловьи. Высоко стояла полная луна, почти сливаясь бледностью с бледным весенним небом.
Как-то ночью, усталые, они завалились на крестьянский двop среди полей, им отвели широкую постель в горнице с большими старинными часами на полу и большим туманным зеркалом. И вот, когда часы пробили полночь, три молодые девушки в одном исподнем появились на пороге, и каждая держала свечу. Ночь была такая лунная, что огни свечей казались каплями вескрайнего лунного света, натекшими в окна. Девушки, очевидно, не знали, что двое юных путников нашли приют на широкой постели, а те подсматривали из-за полога, затаив дух. Не глядя друг на дружку, не говоря ни слова, девушки сбрасывали на пол легкие одежды, по очереди, голые, подходили к зеркалу, внимательно вглядывались в него, светя себе свечой. Потом они задули свечи и, в том же важном молчании, с длинными распущенными волосами, попятились к двери, надели сорочки, исчезли. Соловьи еще пели в кустах под самым окном. Молодые люди вспомнили, что то была Вальпургиева ночь, и поняли, что подглядели за церемонией таинственного гадания девушек, надеявшихся увидеть в зеркале своих суженых.
Давненько не бывал Борис на этой дороге. В детстве он часто езживал в гости к соседям вместе с тетушкой, в ее ландо. Он узнавал знакомые повороты, но они словно расплывались, и он принялся рассуждать о переменчивости жизни.
Истинная разница между Богом и людьми та, думал он, что Бог не выносит длительности. Только создаст он время года, определенный час суток, а уж ему хочется чего-то другого, и он отменяет созданное. Не успел ты стать молодым человеком и еще наслаждаешься этим, а уж Миропорядок тебя толкает к женитьбе, старости или к смерти. А человек ведь прикипает к нынешнему. Всю жизнь свою он стремится удержать мгновенье и противится force majeure. [26] И что такое искусство, как не попытка ухватить и задержать летучий миг, его значение и суть, поймать мгновенную прелесть цветка ли, женщины, чтоб их увековечить. И совершенно мы не правы, думал он, воображая рай как состояние вечного, неизменного блаженства. И даже напротив, скорей всего он окажется вполне в духе Творца — неровным, вечно изменчивым Мальстремом. Но к тому времени, верно, уж настолько сольешься с вогом, что и ко вкусу его приноровишься. С глубокой печалью вспомнил Борис юношей минувших веков, совершенных красотой и силой, — юных гладколицых фараонов, охотившихся в колесницах на берегах Нила, пленительных китайских мудрецов в шелках, поглощенных чтением в тени плакучих ив, — и как всем им потом пришлось остепениться, стать столпами общества, отцами семейств, авторитетами во всем, от радостей желудка до морали. Как все это грустно, право.
26
Непреодолимая сила (фр.).
Вот поворот, и длинная лесная просека открыла ему усадьву Хопбаллехуз, покамест на расстоянии четверти мили. Архитектору два столетия назад удалось возвести постройку столь громадную, что она казалась частью самой природы и легко могла сойти за большую серую скалу. Тому, кто стоит сейчас на террасе, думал Борис, меня с гнедым и вороным, да и бричку нашу даже разглядеть трудно невооруженным глазом, такие мы крошечные.
Завидя дом, он устремился к нему мыслями. Дом этот всегда будоражил его воображение. Даже и сейчас, не быв тут много лет, он иногда еще видел его во сне с радостным волненьем. Он и наяву был как сновиденье. На широком плато, посреди на мили расходящихся аллей, окруженный статуями и фонтанами, возведенный в стиле позднего барокко, ныне он барочно рушился и почти превратился в руины. То был некий Олимп, еще более величавый под сенью нависающего рока. Обитатели — старый граф и дочь его — тоже были олимпийцы в некотором роде. Да, они жили, разумеется, но как убивали они двадцать четыре часа своих суток, для всех оставалось загадкой. Старый граф, в прошлом блистательный дипломат, ученый и поэт, много лет убил на какую-то тяжбу в Польше, доставшуюся ему в наследство от отца и деда. Если вы он эту тяжбу выиграл, он вернул бы громадное состояние и земли, некогда принадлежавшие его роду, но все знали, что этому не бывать и что он только разорялся на ней, чем дальше, тем скорее. Он жил в огромных заботах своих, как в густом мутном облаке, сковывавшем все его движения. Борис иногда задавался вопросом, каково-то живется его дочери. Деньги, если она когда их и видела, он знал, ничего для нее не значили так же, как и так называемое общество, столь важное для Бориса, и так называемые житейские радости и блага. Он сомневался, что когда-нибудь она слыхивала о любви. Бог ее знает, думал он, гляделась ли она когда-нибудь в зеркало.
Легкий экипаж прошуршал по палым, жухлым листьям террасы. Местами их так много навалило, что они закрывали балюстраду и до бабок доходили Дианиному оленю. Но деревья стояли голые. Лишь редко где на черной ветке, дрожа, посверкивал золотом лист. Следуя за поворотом аллеи, бричка вкатила прямо на главную террасу, к дому величавым сфинксом раскинувшемуся под последними лучами. Тяжкий камень весь пропитался закатом и золотел, краснел, как догорающая зола. Дом, таинственный, преображенный, глянул на Бориса высокими окнами, вспыхнувшими, как первые звезды.
Борис соскочил с брички у широких каменных ступеней и шагнул на них, ощупывая на груди письмо. В доме не видно было никакого движения. Он вступал как под своды собора. Каково-то, думал он, сяду я опять в мою бричку?
Тут тяжелая дверь распахнулась и старый граф появился наверху лестницы, как Самсон, разрушающий дом филистимлян во гневе своем.
Наружность его всегда была внушительна. Гигантский торс держался на коротких ногах, крупную голову осеняла буйная грива, как у льва или у древнего скальда. Сегодня он и сам был словно во власти вдохновения. Он слегка покачивался, как бы опьяненный чувствами. Мгновение он неподвижно вглядывался в гостя, как старый самец гориллы, охраняющий вход в свое логово. И потом стал сходить по ступеням к молодому человеку во всей мощи своей, будто сам Господь нисходил по лестнице Иакова.
Боже Милостивый, думал Борис, поднимаясь ему навстречу, — этот старик знает все, и он меня убьет. Он заметил торжествующее выражение на лице графа, заметил, как сверкали его глаза. Через минуту старик уже обнимал его и трясся, прижимаясь к нему всем телом.
— Борис! — восклицал он. — Борис, дитя мое, — ибо он знал Бориса с самого детства и был в числе обожателей его красавицы матери. — Здравствуй. Я тебе рад. И сегодня рад вдвойне. Ты же знаешь?
Что должен я знать?