Семь или восемь смертей Стеллы Фортуны
Шрифт:
Хоронили маленькую Стеллу в понедельник после обеда. На заупокойную мессу собралась вся деревня. На скамьях не осталось ни единого свободного местечка, и тем, кто припоздал, пришлось слушать стоя. Ассунту все любили, все скорбели вместе с ней – и все жалели ее молодого мужа, чудом избегшего смерти на полях сражений и встретившего дома новое горе.
Сама месса Ассунте не запомнилась. Единственное, что врезалось в память, – солнце. Падре произнес заключительное «Аминь», двери распахнулись, народ потянулся вон, заполнил церковный дворик – и в мутном декабрьском предвечерье Ассунта увидела, что солнце как раз начало погружаться в Тирренское море.
Детский гробик несли Никола, брат Ассунты, Стеллин крестный, и сам священник, отец Джакомо, – хвост его сутаны волочился по грязи. Вообще-то полагалось нести шестерым, но гробик был столь мал и легок, что хватило и двоих. Его предусмотрительно обвязали веревками – вдруг Никола или отец Джакомо оступится, так чтоб крышка не отлетела, тельце не вывалилось. Ассунту вели под руки мать и сестра. Обе рыдали; Ассунта, вопреки ожиданиям, не проронила ни слезинки. Она держалась на одной силе воли. Знала: если только даст слабину – тут же и умрет.
К вершине горы маленькую Стеллу проводили сто человек. Кладбище представляло собой этакий городок, где все как положено: каменная стена, улочки, только вместо домов – склепы. Членов одной семьи хоронили вместе, даты рождения и смерти писали в столбик на общей табличке. Фортунам в Иеволи умирать не случалось, так что Стеллины останки отправились в новый, пустой склеп. Там Стелле предстояло дожидаться остальных.
Стоя перед склепом, Ассунта и Антонио принимали соболезнования. Буквально каждый обливался слезами, но целовал осиротевших родителей наскоро, давая дорогу следующему односельчанину. Нечего тянуть с церемонией. Незачем оставаться на кладбище, да и вообще на улице, когда окончательно стемнеет, – не то подцепишь заразу, от которой умерла малютка Стелла Фортуна.
За два дня до Рождества, после обеда, раздался стук в дверь. Ассунта, босиком и в платье, которое не снимала уже четверо суток, поплелась открывать. На пороге, в добротных кожаных ботинках, свежевыпачканных куриным пометом, стоял незнакомец. Впрочем, нет – где-то Ассунта его видела.
– Добрый день, синьора, – произнес мужчина.
Казалось бы, Ассунта должна узнать его по голосу. Она не узнала. Ее внимание сосредоточилось на кожаном ранце – вещи диковинной и явно дорогой.
– Здравствуйте, – отозвалась Ассунта и попыталась стряхнуть с себя ступор.
– Ваш муж так и не пришел, – говорил между тем чудной человек в кожаных ботинках. – А у меня тут неподалеку, в Маркантони, оплаченная доставка; вот я и решил заглянуть заодно и к вам. Для вашего удобства.
Терпение у Ассунты лопнуло. К чему притворяться любезной – сил вовсе нет.
– Куда это мой муж не пришел?
– Как – куда? За фотографией, синьора! Или вы позабыли?
Ну конечно! Фотограф из Никастро, вот это кто!
– Не нужна нам никакая фотография, – выпалила Ассунта.
Фотограф сглотнул, кадык у него дернулся, как поршень. Явно сердится. Ну и плевать.
– Нужна или не нужна – дело ваше, а расплатиться извольте. Ваш муж оставил только предоплату – пятьдесят процентов. С условием, что остальные деньги отдаст при получении.
– Синьор, – начала Ассунта. К кому она обращалась – к фотографу или к Господу Богу, – она и сама не знала толком. – Последние деньги мы только что потратили на погребение нашей дочери. Вот этой, что на фотографии. Ясно вам?
Она хотела только одного – закончить разговор и снова лечь.
В фотографе человеческое
– Примите мои соболезнования, синьора. И их материальное воплощение – фотографию. Платить не нужно. Это подарок. – Фотограф извлек из ранца коричневый конверт. – Пусть фотография останется на память о вашей девочке, да будет земля ей пухом.
С этими словами фотограф вручил конверт Ассунте, чуть приподнял шляпу и исчез.
Полагаю, фотография до сих пор где-то валяется – если только Стелла Вторая не уничтожила ее, движимая желанием перечеркнуть прошлое. Фотография врезалась мне в память, даром что последний раз я ее видела много лет назад.
Девятнадцатилетняя Ассунта глядит с фото женщиной куда более зрелой; причина тому – ее пышный бюст, а еще увядшее от лишений лицо. На Ассунте черное платье с длинными рукавами, а глаза – как у побитой собаки; выражение, знакомое каждому потомку эмигрантов, хоть разок заглянувшему в семейный альбом. Ассунта побаивалась сниматься, робела перед фотографом и едва понимала его инструкции. Антонио, в чужом жилете, застегнутом на все пуговицы, и с усами-спагетти, напротив, имеет вид водевильного отца семейства. Стелла Первая повисла между отцом и матерью – оба держат девочку, как держали бы четки. Стелла стоит на табурете, пальчики босых косолапых ножек поджаты по-птичьи – или, если развить религиозную метафору, они поджаты, как у распятого Христа. Фотография наводит жуть. Тот факт, что она черно-белая, лишь подчеркивает, насколько недетское выражение у маленькой Стеллы, как расфокусирован и тосклив ее взгляд, какие глубокие тени залегли под темными глазами. Впечатление, что бурная юность у Стеллы уже позади и она этому не то чтобы радуется – скорее испытывает облегчение.
Больше Антонио с Ассунтой никогда не фотографировали детей в ранние годы. Во-первых, из нежелания впустую тратить деньги; но главное, оба усвоили урок судьбы: не материализовывать то, что еще толком не обрело плоть. Ассунта всю жизнь терзалась мыслью: именно сделав портрет дочери с целью ее помнить, они с мужем подписали девочке приговор.
Смерть Стеллы Первой пошатнула истовую Ассунтину веру в Господа. Ассунта потеряла свет и смысл жизни, чудесную девочку, которой жертвовала всем. В Иеволи не было ребенка более обожаемого, более смышленого и славного. Ассунта отдавала Стелле последний кусок – лишь бы не угас этот свет в сыром полуподвале, лишь бы теплилась надежда на лучшее – на возвращение мужа с войны. Стелла была залогом этого возвращения. Смиряться с потерей Ассунта не желала. Выходит, она лишилась не только дочери – она, пусть на время, утратила и веру.
Ассунте внушали, что для крещеных младенцев рай куда лучше, нежели земная юдоль. Если Ассунта истинно верует – ей вовсе не о чем печалиться, ведь ее обожаемое дитя теперь испытывает несказанное блаженство. Раз Господь забрал девочку, стало быть, так надо. Господь лучше знает. Господь не ошибается.
Но все в Ассунте восставало против этого постулата. Ассунта гнала крамольные мысли – те не трогались с места. Стеллы больше нет, она утрачена навеки… Сколько осиротевшая мать ни молилась, смириться она не могла, утешения не находила. Ассунта стала страшиться собственной веры. Дальше – больше: Ассунта уже тайно раскаивалась, что крестила дочь, что ввела ее в лоно Церкви Христовой. Ловя себя на этом греховном раскаянии, Ассунта ужасалась: а ну как теперь и Стелле, и ей самой путь на Небеса заказан? Спешила прочесть молитву, исправиться, проникнуться – и все-таки лила бесконечные слезы по дочери.