Семь ликов Японии и другие рассказы
Шрифт:
Морской сиреной он назвал ее как-то сам. Она внимательно и испытующе поглядела на него. Ты хочешь сказать, у меня нет души? Он испугался не на шутку. Ты абсолютно прав, ответила она сама себе, да я и не хочу ее иметь, потому что, если бы у меня была еще и душа, меня уже совсем было бы невозможно выдержать. В воде у них тоже нет слова «любовь». Зато они умеют плавать. А я всегда плавала играючи легко, умела даже танцевать под водой. Но на это как-то никто не обращал внимания. Тогда меня заело честолюбие, и я захотела научиться танцевать с людьми, и ты вызвался помочь мне, и теперь мы имеем то, что имеем. Ты по-прежнему не умеешь танцевать, а я не могу теперь плавать. Я счастлива, Зуттер, но мы все же немножко смешны и глупы.
«Дурацкое слабое место». Но «дурацкой» слыла в устах Зуттера
4
Альберт Лортцинг (1801–1851) – немецкий композитор, известный своими операми на мифологические сюжеты.
Зуттер, сидя в слегка отодвинутом назад бархатном кресле, смотрел на жену, видя только контуры ее профиля, самозабвенно погрузившуюся в чистые звуки музыки Лортцинга. От ее тонкой шеи, такой хрупкой под тяжелой копной черных волос, у него перехватывало дыхание. «Свою гнетущую тоску / Ты утолила, вернись назад!» Она сидела не двигаясь, когда Кюлеборн густым басом призывал из глубины вод потерянное дитя отказаться от пагубной любви к человеку.
Едва очутившись дома, он потребовал от нее, еще в вечернем туалете, причем с угрозой, как разбойник с большой дороги, этой самой любви, словно мзды, и такой раскованной он ее еще никогда не знал. Но когда, желая продлить опьянение, он коснулся рукой ее «слабого места», она дернулась и крепко схватила его за запястье. Когда же они наконец-то по-настоящему избавились от одежд, глаза Рут оставались мокрыми от слез, как в первое время их еще чужой друг другу любви.
– Не беспокойся, – сказала она ему в первый раз, когда он собрался ее утешить. – Я, как Цезарь, плачу из гордости.
– У меня же не женский рак, Зуттер, – сказала она потом, – а нормальный, человеческий. Но только я думаю, он никогда до конца не разовьется, все время ребячится и ведет себя как несмышленыш. И о смерти ничего не ведает. Пребывает в каком-то упрямом возрасте, хочет мне только больно сделать. Придется ему многое прощать.
Главный врач сразу заговорил об операции, сейчас это уже не преждевременно. Но только когда это, вероятно, уже было поздно, Зуттер понял: Рут никогда даже не думала серьезно о хирургическом вмешательстве. Разговоров о первой резекции в анатомическом корпусе с Зуттера тогда хватило с лихвой.
– Морская сирена сделала это ради тебя, однако учиться она все-таки хотела, я этого до сих пор хочу. Ну что можно поделать, если это мне теперь не поможет.
– Что должен отвечать на это партнер?
– Ты не партнер, Зуттер, с партнером открывают новое дело. Ради этого я никогда бы не вышла из воды. Ты мой любимый, и если проморгаешь, то станешь моей собственностью. Я и на ребенка тебя бы не променяла. Морская сирена сама как ребенок. Разве ты можешь обращаться с ней как с человеком?
Ни упреков, ни просьб о помощи. Один сплошной вопрос.
Это было последнее контрольное обследование.
По пути домой она молча сидела на переднем сиденье. Январский день постепенно переходил в ночь. Она и доктор Клеменс, опекавший ее «слабое место», предали друг друга – почему?
По дороге туда она была веселой, наслаждалась музыкой в машине, это был ноктюрн Шопена.
– Сегодня вечером ты почитаешь мне вслух, – сказала она, вставляя диск. – И так потом каждый вечер, начиная с сегодняшнего дня. Про мышку и ее гладкую шерстку.
– Про гладкую шерстку?
– У братьев Гримм.
– Ах, сказки. И я должен тебе все их читать?
– Нет, сказки для детей ты пропустишь. Только про мышиную шерстку. И кошке будет приятно слушать.
Всякие дальнейшие попытки облегчить ее судьбу Рут отклоняла. Не напрягайся, Зуттер. У тебя слабые диски позвоночника, а я тяжелая ноша, одно с другим плохо совмещается. Как и мы оба. Это-то нас и связывает. И поэтому мы неохотно имеем дело с другими людьми. Смотри не избалуй меня, дыши ровно. Однажды тебе придется дышать за двоих.
При каждой встречной машине меня так заносило вправо, что Рут наконец спросила:
– Может, я поведу машину?
Это было во второй раз, когда она что-то сказала за дорогу.
Он только покачал головой. Он как раз боролся в душе с подозрением, что доктор Клеменс дал Рут безотказно действующий яд.
Ей было шесть лет, когда «сессна» ее родителей («Феникс III») – самолетом управлял отец, – «пропала» над Эгейским морем. Они улетели, но не долетели, и больше о них ничего не известно, сказала Рут. После этого ее растила одна незамужняя, очень состоятельная родственница. Рут была для нее единственным ребенком, и ее держали в большой строгости. После смерти тети она бросила Медицинский институт, чтобы, говоря ее словами, пуститься, как Ганс [5] , бродить по миру. В семидесятые годы все паломники отдавали предпочтение Индии. Ей хотелось уехать туда, где мир кончался, но этого так и не случилось. Ганс получил свое вознаграждение и потом снова лишился всего – лошади, коровы, свиньи и гуся, а под конец даже и точильного камня. Камень свалился в колодец, да Гансу он уже больше не был нужен, незачем было точить нож, и он подпрыгнул от радости: наверное, он родился в рубашке! И стал Ганс счастливым и возвратился домой, прямо в объятия своей родной матери.
5
Герой одной из сказок братьев Гримм.
На брак Рут решилась уже после двух совместных прогулок: давай поженимся, а? Совершенно пораженный, он поначалу вообще ничего не сказал, потом произнес «да», а потом долго опять ничего не говорил. Тогда нам нужно публично объявить об этом, сказала она серьезно, иначе у кого-нибудь могут возникнуть возражения. Это прозвучало так, словно она только этого и ждет. Прежде чем они скажут «да», хотя бы в присутствии чиновника, Зуттер хотел, как старший из них двоих, сказать то, что считал необходимым: я совсем не подхожу для тебя. Это не важно, весело заявила она, я никому не подхожу, зато могу ужиться с любым. Так как они лежали голыми друг подле друга, Зуттер от неожиданности вздрогнул всем телом.
Две фразы за тридцать километров – это немного. Еще один раз, нажав клавишу, она заставила умолкнуть ноктюрн Шопена, который он пустил во второй раз. Теперь только ветер свистел, обдувая машину. Местность сжалась до ощущения упаковочной коробки. В окнах за обнесенными изгородями полями горел кое-где свет, улицы еще были погружены в сумерки, а дома казались нежилыми и словно продырявленными темными окнами. Очертания холмов позади них тоже уже казались размытыми, природа словно отступила назад, а сквозь сумерки замелькали и запрыгали разномастные огни – светофоры, реклама, оранжевое освещение перекрестков, отбрасывающее отблески в лужи. Слева приближалась полоса автобана, сильный луч, пробивший сито тьмы, выстрелил как сигнальная ракета. Туда мы и устремили наш путь, и дорожные щиты определили за нас скорость, с которой нам следовало ехать, чтобы влиться в общий поток.