Семь причин для жизни. Записки женщины-реаниматолога
Шрифт:
Особое же отличие реаниматологии от других областей медицины состоит в том, что – несмотря на все ее сложнейшие механизмы, технологии, диагностику, препараты, формулировки и цифры – мир ее в основном вращается вокруг семи чувств, которые и без нее всем отлично знакомы.
Возможно, в школе вам доводилось изучать по биологии «семь характеристик живых существ». Это признаки, по которым вы понимаете, что мышка живая, а вот булыжник на пляже – нет. Все, что мы называем живым, на базовом уровне объединяют сходные черты: движение, дыхание, раздражительность – реакция на изменения окружающей среды, рост, размножение, питание и выделение
Пожалуй, я всегда хотела посвятить свою жизнь изучению именно человеческих организмов, ведь нас, людей, объединяет в особую группу еще один признак. Это эмоции, характерные для любого из нас: страх, скорбь, радость, отвращение, гнев, отрешенность и надежда. Иногда в течение рабочего дня я наблюдаю эмоции, похожие на побочный эффект каких-нибудь анаболиков. Нередко они бывают раздуты, гипертрофированы, переоценены. За одну смену передо мной распахивается такой богатейший спектр эмоциональных взлетов и падений, какого многим людям не испытать и за всю свою жизнь. Но все эти взлеты и падения – лишь вариации все тех же перечисленных мной чувств.
Когда вы посмотрите, как работает врач у постели пациента, который умирает, цепляется за жизнь или зависает меж двух миров, – никто не упрекнет вас за то, что вы невольно начнете думать о том, что же сейчас разделяет этих двоих. Ведь именно различия между ними так очевидны. Как очевидно и то, что любой на вашем месте подумал бы то же самое.
Годы врачебной практики научили меня прежде всего тому, что самые важные вещи, к которым я так долго подбирала определения, – это все те же химеры, что окружали меня со дня появления на свет: признаки человеческого бытия.
Позвольте же объяснить вам, о чем я.
Страх
Я познал, что храбрость – не отсутствие страха, но торжество над ним. Храбрец не тот, кто не ведает страха, а тот, кто его побеждает.
Скажу вам сразу, что я – человек смелый. И что любой врач, стоящий у изголовья вашей тележки, пока вы исполняете на ней роль «возможно, умирающего пациента», – безусловно, смельчак. И надеюсь, я тоже могу считать себя смелой – не столько из-за удобной привычки забывать о том, что я могу струсить, сколько ради осознания своего страха.
Впервые в жизни страх на работе сковал меня в ситуации почти комичной по своей нелепости, что и застигло меня врасплох. Если бы еще в колледже кто-нибудь отвел меня в сторонку и спросил, чего я больше всего боюсь в начале грядущей карьеры, – мертвецы даже не вошли бы в этот список. Дело в том, что я воспитывалась там, где темы смерти и умирания вовсе не были запретными. В моей семье считается нормальным прощаться с умершими родственниками в их домах, и даже их гробы, как правило, остаются при этом открытыми. Первый труп в жизни я увидела, когда умерла моя бабушка. Ее положили в лучшем платье поверх пухового одеяла на ее же постели. Помню, как я, одиннадцатилетняя, сидела на краешке той постели рядом с двоюродным братом и болтала о чем-то совершенно не относящемся ни к смерти, ни к похоронам, машинально поправляя четки в ее холодных мертвых пальцах.
Моя первая работа в реанимации сводилась к уходу за стариками – и понятно, что вопрос о скончавшемся пациенте встал уже очень скоро. Прежде я
Я подошла к постели – и, помню, особенно поразилась тому, что покойница была еще совсем теплой. Я приложила к ее груди стетоскоп и услышала пустые шумы, блуждающие по грудной клетке только что умершего, – те самые шумы, которые заставляют медика-новичка сомневаться: а что, если смерть не наступила; что, если я объявлю эту женщину мертвой, а потом придут ее близкие, и она зашевелится? Те самые шумы, которые заставляют вас пожалеть о том, что вы не стали ждать, пока труп охладеет окончательно.
Процедура констатации смерти включает осмотр зрачков, проверку болевой реакции, а также подтверждение того, что пациент не пытается дышать, его пульс не прощупывается, а биения сердца не прослушиваются. Последние три пункта требуют времени, поэтому положенные несколько минут я стояла, прижимая стетоскоп к ее груди и пальцы к сонной артерии там, где у живых обнаруживается пульс. И просто смотрела на нее. Но чем дольше смотрела, тем отчетливее мне казалось, что она хочет открыть глаза. Я представляла, как эти глаза распахиваются, как эти пальцы, подобравшись к моей руке у нее на шее, хватают меня за запястье и сдавливают его с такой силой, какой у нее при жизни быть не могло. Я позволила воображению дорисовать эту картину до полного кошмара – и, не в силах его отогнать, выскочила из палаты с бешено стучащим сердцем.
Вспоминая тот первый опыт констатации смерти, я до сих пор удивляюсь своей реакции.
Этот случай напоминает мне о первом доме моего детства. Дом был построен в начале семидесятых, и внутри у него была лестница на второй этаж, а между первыми семью-восемью ступеньками зияли черные пустоты. В своих детских фантазиях я убеждала себя, что из этих пустот сейчас протянется чья-то рука и схватит меня за лодыжку. Даже зная, что это неправда, я позволяла себе в нее верить – и всякий раз мчалась по лестнице как ошпаренная. Возможно, большинство наших страхов мы и правда создаем себе сами.
Вспоминая тот первый опыт констатации смерти, я до сих пор удивляюсь своей реакции. Почему же я так испугалась, хотя прежде при виде мертвецов ничего подобного не испытывала? Может, потому, что этот мертвец уже не был трупом родного человека, которого я любила. А может, и потому, что теперь я сама должна была объявить, что он мертв (или все-таки нет?).
Не помню, чтобы еще хоть раз после этого мне довелось пережить такой неподдельный ужас. Хотя многие аспекты моей работы действительно требуют храбрости. А как я могу считать себя смелой, если не готова признать, что у меня до сих пор трясутся поджилки?