Семь способов засолки душ
Шрифт:
Докурив, Ника находит в кармане блистер с обезболивающим, глотает таблетку. Натягивает шапку, заправляет под нее пряди коротких вьющихся волос. После включает фонарик на телефоне, лезет через сугроб на обочине. Ты куда, кричит вслед Рома из машины. Ника кричит, что в туалет, обходит покосившуюся беседку для пикника. Она заходит в лес медленно, как в ледяную воду, и трогает пальцами ног невидимое дно. Тьма намерзает на лицо слоями. В раструбы высоких ботинок забился снег и теперь тает, отчего щиколоткам холодно.
Свет фонарика ложится на указатель лыжной трассы. Ника
Ветер свистит, и что-то звенит, как подвески на качающейся люстре. Глаза привыкают к ночи, та светлеет. Проступают контуры деревьев, пульсируют в такт сердцебиению.
За деревьями движется тень — коренастая, большая, на холке горб.
Медведь.
Ника не шевелится. Медведь беззвучно обходит ее по дальнему кругу. В какой-то момент он скрывается из виду, его тень сливается с другой тьмой, и Ника вновь одна. Шарф от дыхания намок, теперь он липнет к подбородку.
— Выходи, — говорит она.
Хрустально звенит слева. Тьма уплотняется, и чей-то взгляд изучает Нику, она чувствует его щекой.
Если включить фонарик, то слабый мазок света выхватит пепельные волосы, белую женскую грудь и живот, татуировку на левом боку, темную, будто волглая полость, нарывы на бедрах и сгибах локтей. И белая кожа будет искриться, как заиндевевший лес зимой. Будет сиять.
Это если включить, но телефон с фонариком лежит в кармане.
Темнота липнет к пуховику, втекает через ноздри…
— Ника! Ника, твою мать! — доносится крик Ромы.
Все-таки знает ее имя, надо же.
Ника вздрагивает, моргает. Вдруг чувствует, как во рту расползается медикаментозная горечь. Мороз кусает лицо, немеет кончик носа. Хруст сминаемого снега приближается, по синеватому насту вытягиваются две тени — одна принадлежит Нике, другая Роме. Кроме них в лесу нет никого.
Ника оборачивается и щурится от фонарика, направленного в лицо.
— У тебя все нормально? — Рома явно интересуется не самочувствием.
— Просто задумалась.
— А лучше тебе думается хуй знает где в лесу. Я понял, не дурак.
Он пропускает Нику вперед, сам идет следом, судя по тихой ругани — проваливаясь в снег.
Увидит ли он Белую деву, если обернется? Отблеск света в ее распахнутых глазах, подернутых молочной пеленой, две точки в плотной лесной тьме.
Вряд ли.
— Зря всполошился, я не сбегу, — поясняет Ника через плечо. — Я же не ебанутая. Дашь еще сигу?
выдох второй
Чем старше Ника становится, тем растеряннее ведет себя при встрече мама. Она много и беспомощно смеется, будто совсем не понимает, как себя вести. Хотя с чего бы ей понимать.
Последний раз они виделись года два назад, мама приезжала в Омск. Из-за таблеток Ника помнила происходящее довольно смутно, одни размытые тени, никаких деталей или слов. Мамин голос будто капал из белесого ничто, созданного препаратами, спрашивал, не хочет ли Ника перебраться к ней
Хороший вопрос. Большая ошибка.
Мама звонила раз в месяц, будто вела статистику — с какой частотой Ника оказывается в больнице? Как она себя чувствует — лучше, хуже, так же? Будто ставила галочку в перечне дел, переводила на карточку денег и прощалась еще недели на три. Но теперь, после того как Нику чуть не сбил поезд, все поменялось.
Нику нашли ночью у ж/д станции. Она была в одной пижаме и повторяла, что на рельсах лежит мертвая девушка, которая сияет. Девушки никакой не обнаружили, сиял над рельсами фонарь, а Нику госпитализировали. И за нее решили взяться — по крайней мере, сделать вид.
— Отлично выглядишь. — Ника обнимает маму. Ей тоже неловко — смыкать руки вокруг маминого тела, сокрытого мягким свободным джемпером, и чувствовать под ним узкую спину и по-птичьему тонкие ребра, которые, кажется, легко сломать, если обнять чуть крепче. Мамины темные волосы завиты и пахнут лаком. Сама мама пахнет стиральным порошком, каким-то экзотическим цветком и беспокойством. Она обнимает Нику в ответ и бормочет что-то про то, что Ника, должно быть, замерзла, ей нужно горячего чаю, раздевайтесь же скорее, такой мороз, такая лютая зима в этом году, и у Ники вдруг больно сворачивается внутри, ей хочется уйти, закрыться, спрятаться.
Ее муж, Китаев, пахнет сигаретами, кожаным салоном дорогого авто, лекарственной травой. Он плотный, как двухсотлетний дуб, и обнимать его не страшно, скорее невозможно — руки у Ники слишком коротки. Когда он улыбается, в его рту поблескивает золотой зуб. Китаев шутит, что зуб поможет опознать его тело, если когда-нибудь потребуется. Еще он говорит, что он предприниматель — обычно так называют тех, кто получает деньги некрасиво по разным на то причинам. Китаев же просто не распространяется о крупной сети алтайских продуктовых магазинов, которой он владеет с девяностых. На него работают все бывшие менты, именно он сводит нужных людей с другими нужными людьми.
Ника разувается, снимает верхнюю одежду. Поправляя перчатки, идет на мамин зов. Из прихожей выходит в зал с двумя диванами и несколькими креслами, в центре комнаты ковер, журнальные столики на львиных лапах, старомодный бар, гардины прикрывают большие окна в пол. За залом столовая — с обеденным столом, таким длинным, как будто здесь заседает областная дума. С размахом, как в девяностые. За столовой кухня — не меньшего размера.
Мама моет заварочный чайник, рядом с раковиной стоит открытая банка с крупнолистовым чаем. Ника склоняется над ней, и от терпкого запаха по спине бегут мурашки. В больничке такой не заваривают, в больничке безвкусное пойло янтарного цвета из алюминиевых чайников.