Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
— Разговариваешь, батя, — с упрёком сказал Алексей. — Обещал ведь.
— Поболел, хватит! — Гаврилов потряс кулаками. — У, гад ползучий! Костюм небось гладит, сволочь, регалии цепляет, чтоб с фасоном на причал сойти!..
— Не заводись, батя, — тихо проговорил Алексей. — Пошли в тепло.
— Сам иди!.. — заорал Гаврилов. — Игнат, говорил Синицыну про отверстия?
— Говорил, батя, вместе с Валерой, не сомневайся.
— А что толку, что говорил? Проверил?
— Не проверил, батя…
— Почему не проверил?.. Молчишь?.. — Гаврилов отдышался. — Ладно, молчи,
И побрёл в «Харьковчанку».
А с Лёнькиным тягачом случилась такая история. В пургу от снега силовое отделение уберечь невозможно: как его ни закрывай, через невидимую глазом щёлочку набьёт целый сугроб. И потому в днище тягача, откуда метёлкой снег не выгребешь, походники прожигают отверстие для стока воды. Если же этого отверстия нет, то снег, растаяв от тепла работающего двигателя, на остановках превращается в лёд и прихватывает венец маховика, как бетон. И тогда стоит водителю нажать на стартёр, как с венца летят зубья. Так получилось у Лёньки.
Когда Гаврилов с Игнатом перегнали по припаю в Мирный новые тягачи, Синицын должен был приказать сварщику выжечь отверстия. Не приказал — и вот тягач превратился в никому не нужную рухлядь. Чтобы сменить венец, нужно разобрать и снять двигатель, отсоединить коробку перемены передач от планетарного механизма поворота и так далее — словом, разобрать и вновь собрать чуть ли не полмашины.
За сутки и то не справишься с такой работой.
Проканителился Тошка, не успел завести Валерину «неотложку», не то ушли бы с Пионерской на трёх машинах.
Вырубили траншею, Давид залез под днище и газовой горелкой выжег отверстие для стока воды.
Поклонились Пионерской, последней станции на пути в Мирный, и двинулись вперёд — в проклятую богом и людьми зону застругов.
Братья Мазуры
«Ну, держись, милая!» — подумал про себя Игнат, и «Харьковчанка» с лязгом и грохотом рухнула вниз с метровой высоты.
— Влево уходишь! — прикрикнул Гаврилов, поудобнее устраиваясь в штурманском кресле. — Держи по курсу…
Триста семьдесят километров осталось, из них двести пятьдесят — дорога без дороги. Заструги! Чудо природы, красота несказанная — в кино бы ими любоваться. Учёные говорят — аэродинамика, закономерное явление: стоковые ветры с Южного полюса постоянно дуют здесь в одном направлении и, как скульптор резцом, вытачивают заструги, острыми концами своими нацеленные на Мирный. Толстые моржовые туши застругов достигают шести— семи метров длины и полутораметровой высоты. И никуда от них не денешься, стороной не обойдёшь: весь купол в застругах, как в противотанковых надолбах. Хочешь не хочешь, а вползай на них, обламывай острую переднюю часть и греми вниз.
Тягач падает так, что душа из тела вытряхивается, а потом сани семитонные догоняют и поддают ещё разок. Зубы лязгают, голова от шеи отрывается, не удержишь её — бац подбородком о собственные колени, и такие искры из глаз сыплются, что никаких бенгальских огней не надо.
Кажется, всё предусмотрели, всё в машине закрепили, а загремели с полутораметрового заструга — чемодан выскочил из-под нар, запрыгал, как живой. Укротили чемодан — гитара сорвалась со стены, запела, семиструнная.
Водителю хорошо, он видит, когда и куда падает, а каково в салоне или в балке радисту, доктору, повару? Щебню в камнедробилке уютнее. Валера и Алексей с часок цеплялись руками и ногами за полки, а потом доктор закутал хорошенько больного и перебрался с ним в кабину к Давиду. Петя тоже недолго искушал судьбу — напросился к Сомову. Тошка и Лёнька тряслись вместе в кабине Валериного тягача, и лишь один Борис мужественно держался в своём кресле.
Нигде на всём ледяном куполе техника так не страдает, как в этой злосчастной зоне: лопаются траки и летят пальцы, трещат стальные водила и сводит судорогой серьги прицепного устройства. Тягачу ведь тоже больно, когда его швыряет, у него тоже есть нервная система, восстающая против издевательств: не бессловесная металлическая болванка, а умный живой механизм — артиллерийский тяжёлый тягач, АТТ. Вот и приходится часами стоять, уговаривать его, утешать и подлечивать — нигде так долго, как в зоне застругов.
Тем ещё плоха зона застругов, что идти по ней нужно медленно, не на второй, а только на первой передаче.
Четыре-пять километров в час — это ещё здорово, а тридцать километров за перегон — и вовсе большая удача.
Бывает, что метров на двести заструги исчезают, но чаще всего они попадаются через каждые десять — пятнадцать метров, а то и вовсе идут один за другим, как волны на море.
Хуже всего «Харьковчанке»: она первой обламывает заструг, остальные тягачи держатся след в след за флагманом, и падать им чуть легче. Душа болит у походников за «Харьковчанку». Лучше бы шла она позади, но нельзя: штурманская машина, курс прокладывает.
А Игнат радовался застругам — не потому, что испытывал удовольствие от сумасшедшей пляски, выворачивающей суставы у машин и людей, а потому, что откладывался неизбежный, исключительно неприятный разговор с батей. Какой теперь может быть разговор, если рта не откроешь!
Игнату было стыдно: опростоволосился. Какого чёрта себя обманывать — из-за него, Игната, погиб тягач! О пустяке забыл: проверить, спросить у Приходько, синицынского сварщика: «Дырки выжег?» И не пришлось бы бросать машину, с которой краска ещё не облупилась.
Стыдно! В пургу три дня назад, когда батю снова схватило, он, отдышавшись, позвал: «Слушай и мотай на ус. Случится что — будешь за меня. Валера в курсе. Борьку береги, пылинки с него сдувай, в его руках судьба похода. Выйдешь к сотому километру — стой день, неделю, пока не определишься и не найдёшь ворота с гурием. Там двенадцать бочек хорошего топлива, понял? Точно знаю. На нём и дойдёшь. Если с техникой что — кланяйся Сомову, без него ни шагу. Ну, не дрейфь, выдюжишь, пора, сынок, на ноги становиться».