Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Сто раз было, но все замирают в предвкушении. Мы не телепаты, мы просто знаем друг друга, как облупленных.
В кают-компанию, вытирая руки ветошью, входит Нетудыхата.
— Здоровеньки булы. (Веня радостно раскрывает рот.) Щец бы похлебать рабочему человеку… Вы что, сказились?
Мы самозабвенно хохочем, даже Груздев на мгновение забывает про свое достоинство и беззвучно смеется. Но тут из спальни доносится долгий и тяжкий кашель. Смех мгновенно стихает.
В кают-компанию, сутулясь, входит Гаранин. Он приветливо улыбается нам, и мы улыбаемся ему. У меня сжимается сердце, мне кажется, что
— Самойлов?
Томилин кивает.
— Сон видел, — щурясь от яркого света, с улыбкой сообщает Гаранин. — По-моему, даже цветной… Будто я в парке культуры на чертовом колесе катаюсь, вверх-вниз, вверх-вниз. А внизу вся наша полярная братва собралась, все смотрят на меня, торопят: «Наша очередь!» Жена смеется, пальцем грозит: хватит, мол, слезай. А колесо не останавливается, вертится и вертится… Ерунда, чушь какая-то. Что, чай пить будем?
Картинка детства: во дворе нашего старого дома рос могучий дуб, говорили, что ему триста лет. Я возненавидел его после того, как засохла рябинка, которую посадил невдалеке; мне казалось, что этот дуб — эгоист и убийца, он высасывает из земли все соки, чтобы жить вечно за счет других. Не знаю, насколько глубоко это детское впечатление повлияло на мой душевный склад, но бывает, что я стыжусь своего здоровья, мускулов, избытка жизни… И тогда я глупо мечтаю о том…
Еще одно признание: я вообще люблю мечтать. Ну, конечно, обнять Нину — увы, это неоригинально, все мечтают о таком; приласкать, потискать Сашку, своего тезку, ему уже тринадцать месяцев, а я его еще не видел — тоже не бог весть какая игра воображения; но вот уже второй месяц, как я, оставаясь наедине с самим собой, глупо мечтаю о том, что сотворю чудо. Вот в чем оно заключается: организм человека достигает совершенства обыкновенного примуса, и можно будет переливать часть своих сил товарищу, как из одного примуса в другой переливают керосин. И тогда Андрей Иваныч перестанет таять на глазах! Я горячо мечтаю об этом чуде, и пусть тот, кто сочтет, что я прекраснодушный глупец, держит свои мысли при себе.
— Почему чай? — прерывает неловкую паузу Веня. — По агентурным данным, у отца-командира имеются в заначке две бутылки коньяку. Андрей Иваныч, поддержите ходатайство коллектива!
— А уговор? — улыбается Гаранин, садясь за стол. — Тому, кто первым увидит «Обь».
— Ну, первый, ну, второй… Будем считать, что все сразу вместе увидели, — вдохновленный своей идеей, настаивает Веня. — «Обь»-то рядом, не сегодня-завтра подойдет, зачем такое удовольствие откладывать?
— Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра, — вставляю я и, увидев, что Груздев раскрывает рот, поспешно добавляю: — Не мое, Георгий Борисович, Марка Твена.
— Раз Николаич сказал: «Тому, кто первый увидит», — так и будет, — возвещает Дугин. — Чего суетишься?
— Как же ты, Дугин, начальство любишь, ну, просто неземной любовью, — восхищается Веня. — И оно тебя, со взаимностью. Тебя, говорят, еще в родильном доме главврач уважал безмерно!
— Веня, смени пластинку, — морщится Гаранин.
— А, пусть, — равнодушно роняет Дугин. — Чем бы дитя ни тешилось…
Не сговариваясь, все смолкают как по приказу: это прекратилась морзянка. Мы, не отрываясь, смотрим на дверь, нам совершенно ясно, что разговоры, которые шли до сих пор, — ерунда, а главное нам сейчас скажут.
Из радиорубки выходит Николаич, за ним Скориков. Их лица непроницаемы, напрасно мы пытаемся прочесть на них долгожданные новости.
— Слетелись, как мотыльки на огонь, — обмениваясь взглядом с Гараниным, шутит начальник. — Что, все собрались?
— Валя! — кричит Веня, — С вещами на выход!
Из камбуза выбегает Горемыкин.
— Чай подавать, Сергей Николаич?
— Кажется, нам будет не до чая, — пристально глядя на Семенова, пророчествует Груздев.
— Все в Кассандру играете? — Николаич усмехается. — Дела обстоят так. «Обь» пробилась вперед и находится от нас в ста десяти километрах.
— Что я говорил?! — бурно восторгается Веня. — Старушке «Оби» гип-гип… ура!.. Чего вы?
На Венин призыв никто не откликается.
— Это пока все, что моряки смогли сделать, — продолжает Николаич. — Между нами сплошной и торосистый десятибалльный лед. Припай унесло, но путь «Оби» преграждает ледяное поле шириной в десятки километров. Фактически за пять дней ледовая обстановка не изменилась. Теперь уже ясно, что через это поле «Обь» пробиться не может.
— Что значит «не может»? — повышает голос Пухов. — Она должна, обязана пробиться!
— Даже ценой своей гибели? — тихо спрашивает Гаранин.
Пухов хочет что-то сказать, но беспомощно машет рукой. Груздев усмехается. Кажется, он прав, нам действительно будет не до чая.
— А как же мы? — Нетудыхата растерянно приподнимается. — Как же мы?
— Черт бы их побрал! — взрывается Веня. — Это как понимать, отец-командир, второй год подряд зимовать, что ли?
— Я еще не закончил, — резко обрывает его Николаич. — Выход все-таки найден. На Молодежной законсервированы самолеты, один ЛИ-2 и две «Аннушки». Капитан Самойлов и летчики, находящиеся на борту «Оби», решили возвращаться на Молодежную, чтобы эвакуировать нас по воздуху.
— Но ведь это тысяча пятьсот километров в один конец! — вырывается у Пухова. — В лучшем случае неделю ждать…
— Везучий ты, Веня, как паровоз! — сокрушается Веня.
Я искоса смотрю на Гаранина. Внешне он совершенно спокоен, одобрительно кивает и улыбается, но представляю, что творится у него на душе. Только он знает настоящую цену этой лишней недели. И меня охватывает бессильная ярость. Я готов второй, третий год подряд торчать в этих проклятых снегах, лишь бы Андрей Иваныч сегодня, сейчас оказался дома!
— Обстоятельства пока сильнее нас, друзья, — успокаивает Николаич. — Оставшиеся дни нужно использовать для дела. Я имею в виду научные и прочие отчеты — их следует готовить уже сейчас, на корабле будет много соблазнов: солнце, бассейн, кинофильмы… Если вопросов больше нет, будем пить чай.
— Какие уж тут вопросы! — уныло произносит Пухов.
Семенов
«Здравствуй, Веруня, дорогая! Две недели тебе не писал, а сейчас выдался свободный часок, и сажусь за «роман в письмах», как Андрей называет мой гроссбух. Вот заполню последнюю дюжину страниц — «и летопись окончена моя». Сколько у тебя уже таких гроссбухов? Если не ошибаюсь, семь?