Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Домой, скорое домой! У меня нет полярного фанатизма Семенова, тихой покорности Нетудыхаты, потрясающий способности придумывать себе работу Горемыкина. Я хочу скорее домой!
Но сначала нужно прожить десять часов.
Мы бродим по расположению, как лунатики. Часы — наш враг, на них тошно смотреть. Все завидуют Нетудыхате: он спит четвертый час. Этот до удивления спокойный, выносливый, как тягач, человек старше всех нас, но лучше всех перенес зимовку — у него нет нервов.
Праздность делает время бесконечным. На станции даже в пургу можно было чем-то себя занять: кино
Я ухожу в балок, ложусь на нары. Я совершенно опустошен, ни о чем не могу думать, теперь, когда первые восторги перегорели, мне кажется, что даже появление «Оби» не выведет меня из транса. Ведь она будет дней сорок плестись, а я хочу уже сегодня, сейчас увидеть деревья, троллейбусы, Москву и бабушку — единственного человека, который любит меня бескорыстно, бабушку, для которой я «Гошенька мой ненаглядный». Становится даже тоскливо от такой гнусной перспективы — сорок дней и ночей болтаться по морям и океанам, да еще с качкой, которую я плохо переношу. Прав был мудрый Экклезиаст: нет счастья под луной… От этих пустых и довольно-таки жалких мыслей меня отвлекает кряхтенье на нижних нарах. Я и не заметил, что там кто-то лежит.
— Георгий Борисыч, — слышится скрипучий и всегда меня раздражающий голос Пухова, — у вас есть что-нибудь от изжоги?
Черт бы побрал этого нытика с его изжогой!
— Попросите у повара соды, — бормочу я и закрываю глаза, словно это спасет меня от дальнейших приставаний.
— А сколько соды нужно?
— Вы же знаете не хуже меня, четверть ложки.
— Ложки разные бывают.
— Чайной.
— А у Вали есть сода?
— Есть, вы это тоже знаете не хуже меня.
— А сода не вредна для организма?
— Вредна!
— Чего кричите, не глухой. А что же не вредно?
— Все вредно, Пухов! Жить вредно! Каждый день жизни наносит человеку непоправимый вред!
Я выбегаю из балка и с грохотом захлопываю дверь. Кроткий ангел, запри его в одной комнате с Пуховым, через час полезет на стенку и начнет богохульствовать.
Погода редкостная: сухой, градусов под двадцать морозец, воздух недвижим, над темнеющим морем появились первые звезды — Антарктида напоследок будто извиняется перед нами за свое прескверное поведение. Фары тягача вырывают из сумерек суетящихся людей: это Филатов, Томилин и Горемыкин втроем пытаются одолеть доктора. Под общий смех грузный Валя Горемыкин неожиданно взмывает в воздух и всей тяжестью обрушивается на Филатова. Пока они со щенячьим визгом разбирают свои руки, и ноги, на них летит Томилин, и Бармин скромно кланяется аплодирующей публике. Ловко это у него получается, даже Семенов с его медвежьей хваткой не устоит против доктора.
— Кто еще желает? — высокомерно спрашивает победитель и тут же зарывается носом в снег: это Филатов подползает сзади и вероломно дергает за унты.
Семенов улыбается. Ростом он пониже Бармина, но широк в плечах и мускулист; антропометрические данные его превосходны, будь у всех людей его здоровье, врачи перемерли бы с голоду, как мухи. С легкой руки Саши Бармина вольная борьба на станции процветает, но я ни разу не видел Семенова на лопатках. Поэтому я с интересом смотрю, как на четвереньках к нему подползает Томилин и делает знаки Филатову. Но Семенов чует опасность медвежьим нюхом.
Веселая возня продолжается. Не от избытка сил резвятся мои товарищи — от лихорадочного возбуждения. Вот-вот оно уляжется, и Семенов начнет срочно придумывать, чем занять людей. Это его глубочайшее убеждение, кредо: люди на зимовке должны быть заняты, как солдаты, так как одиночество и бездеятельность предполагают сосредоточенность и уход в себя, а когда это случается, полярника, бывает, охватывает тоска по дому. Психолог опытный, ничего не скажешь. Я в упор смотрю на него, он это замечает. В его глазах вопрос.
— Сергей Николаич, — тихо говорю я, — сказать, о чем вы жалеете?
Семенов пожимает плечами.
— Говорите.
— Ну, хотя бы о том, что по дороге с какого-либо тягача не сползла гусеница или не полетел главный фрикцион. Еще лучше и то и другое.
— Почему?
— Тогда бы мы пришли как раз к подходу «Оби» и не надо было бы устраивать этот цирк.
Семенов как-то странно на меня смотрит.
— Не могу отказать вам в проницательности. Но зачем она?
— Просто игра ума.
— В Мефистофеля хотите поиграть? Говорите до конца.
— Хорошо. Вы уже знаете что-то такое, чего не знаем мы. Вы в телепатию верите?
— Верить, Груздев, можно в себя, в людей, в дело.
— Да, я забыл, что вы рационалист. Так вот: ваш мозг излучает тревогу, причина которой мне неясна.
— Сейчас поймете, — с неприкрытой насмешкой говорит Семенов, и я с криком куда-то лечу. На мне мгновенно вырастает «куча мала», я задыхаюсь и дико ору, потому что кто-то срывает с меня унты, стягивает носки и натирает ступни колючим снегом.
— Сбросить телепата с барьера в океан! — провозглашает Филатов.
На мои ноги натягивают унты, хватают меня, раскачивают и ставят головой в сугроб. Глупо, но смешно, и я смеюсь вместе со всеми.
— Ну, ясновидец, вопросов больше нет? — интересуется Семенов.
— Благодарю. — Я кланяюсь. — Ваши аргументы очень убедительны.
— Николаич! — Из балка высовывается Скориков. — Самойлов просит! По микрофону! Слышимость на все сто.
Перегоняя друг друга, мы мчимся к балку.
— Эй, голытьба, куда прете? — кричит Скориков. — Брысь!
Мы расступаемся, пропуская Семенова, но не уходим, а Веня тихонько подсовывает рукавицу, мешая Скорикову прикрыть дверь. Мы нарушаем дисциплину, и нам на это плевать: в эфире «Обь»!
— Семенов слушает, Василий Петрович. Прием.
— Привет тебе, Сергей, привет. Дела по-прежнему не очень важные, не очень. Мощное ледяное поле, не можем пробиться, не можем. Идем вдоль кромки, ищем слабинку. Как понял меня?
— Все понял, Петрович, понял тебя правильно. Где находишься? Прием.