Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Долго жизнь швыряла его, как щенка, от одной двери к другой, пока щенок этот не вырос настолько, что дорогу себе уже выбирал сам. В свои двадцать три года познал меру добра и зла, внутренним зрением, несоразмерным с возрастом, научился угадывать в человеке суть и, оставаясь весёлым и разбитным малым, зорко присматривался к людям. От соприкосновения с изнанкой жизни сохранил лишь слепую ненависть к несправедливости и подлости в любых их формах, мгновенную реакцию сильного зверя на опасность, веру в себя и стремление к самоутверждению. Отца простил — не душой, словами, посылал ему деньги и поздравлял с праздником, но любил до готовности на всё одного лишь Сашу Бармина, в котором увидел всю жизнь не хватавшего ему старшего брата. Необузданный и вспыльчивый, он за два года этой дружбы привык сдерживаться, заставлял мысль опережать действие, чтобы успеть спросить самого
Желудок давно был пустой, и Филатова вырвало желчью. Прислонившись к столбу, вытер помороженное, мокрое от слёз лицо заиндевевшим подшлемником, и взгляд его упал на стрелку-указатель: «Ленинград 16 128 км».
— Куда попёрся, дурак!..
Жизнь захотел повидать, заморские страны, край света? Любуйся! Одного Северного полюса тебе мало — подыхай на Южном!
Никогда ещё Филатову не было так плохо. Голова раскалывалась от боли, которую не могли унять никакие таблетки, дрожащие ноги не держали свинцовое тело, и вопила, стонала униженная, оплёванная душа.
Сколько лет характер свой, гордость свою берёг, а тут за два дня всё растерял! Кто струсил? Филатов. Кому за истерику морду били? Филатову. Из-за кого аккумулятор потёк и товарищи кровью харкают? Из-за Филатова.
В два дня опозорили, растоптали, оплевали…
Замер от нехорошей мысли. Саша на Льдине рассказывал про одного чудака, тоже за честью и славой на Восток рвался, добился — взяли, а в полярную ночь перестал с людьми разговаривать и однажды выскочил, раздетый, на мороз — хлебнуть ртом воздуха. Догнали, скрутили, спасли слабака… Не очень тогда верил Саше, думал — цену себе и своему Востоку набивает… А что, если вот так?
Скрипнул зубами, застонал и прильнул к столбу — снова спазмы… Подлая мыслишка! По-всякому люди относились к Филатову: и в отпетые его записывали и в передовики выдвигали, гнали в шею и зазывали, носом вертели и в объятия бросались, но подонком не считал никто. А друзьям-товарищам, Саше Бармину свой труп подкинуть — на такое только подонок и способен. Так и скажут: трус был, истерик и лгун!
Представил себе убитое лицо Бармина, услышал наяву: «Прости, Николаич, это мы с Андреем Иванычем договорились — Филатова тебе подсунуть… Ошибся я в нём, Николаич…»
От злости на самого себя, придумавшего ту подлую мыслишку, кровь вскипела, в голову хлынула, заполнила изголодавшиеся сосуды. Расхныкался… тряпка!
И вдруг с огромной, нежданно пришедшей ясностью понял, что никак не раньше, а именно сейчас жизнь устроила для него главную проверку. И от её результатов будет зависеть всё: и Сашина дружба, и улыбка Гаранина, и взгляд Семёнова. И вот этот жидкий воздух, которым не надышишься, и чужое свинцовое тело, и кровь изо всех пор, и дизель — всё это специально подстроено, чтобы он, Филатов, встал перед людьми как голенький, а уж люди посмотрят и решат, какой он есть. И Дугина специально подсунули: знаем сами, что он, подлец, разбил аккумулятор, а сумеешь ли ответить за чужую вину? И на улицу за ним никто не вышел — тоже специально: как трус умирать будешь — с открытым ртом или как человек — у дизеля?
Филатов даже засмеялся облегчённо: дудки! Такую щуку, как он, на пустую мормышку?
С радостным удивлением почувствовал, что ноги перестали дрожать, и мускулы их наливаются силой, и голова уже не раскалывается, а просто болит. И спазмы в желудке кончились, и в воздухе — вот что удивительнее всего! — кислорода вроде прибавилось.
Теперь он точно знал, что родился, жил, радовался и страдал, одним словом, существовал на свете только для того, чтобы доказать четверым людям… троим: Дугина больше нет, — что они очень правильно поступили, выбрав себе такого кореша, как Веня Филатов. Оч-чень правильно!
И, окрылённый таким замечательным открытием, пошёл в дизельную.
Дугин
В отличие от первачка Филатова, который в первый день хорохорился и строил из себя рубаху-парня, Дугин доподлинно знал, что обязательно сорвётся, морально готовился к этому, но никак не ожидал, что это окажется горше смерти. За свою трудовую жизнь он привык к тому, что тело — руки, ноги, сердце и лёгкие — было ему всегда послушным и безотказным, и понимал, что ценность его как работника именно в этом, а не в каких-то других расплывчатых качествах. Семёнов потому так охотно и приглашал его на зимовки, что он безропотно выполнял больший объём физической работы, чем другие, не жалуясь на перегрузки и не «качая права». Безропотно и безотказно — в этом всё дело. Здоровьем бог его не обидел, специальность он выбрал себе дефицитную и руками зарабатывал куда больше, чем иные набитой премудростями головой. В глубине души к этим иным Дугин относился с иронией, сознавая своё превосходство, которое выражалось в том, что если он без них легко может обойтись, то они без него никак не могут. Это, конечно, не относилось к Семёнову, не только потому, что он был работодатель, но и потому, что Дугин чувствовал к нему своего рода привязанность. Семёнов, на его взгляд, был из тех, кто зарабатывает себе на жизнь и головой и руками, а такие редкие люди были в глазах Дугина существами высшего порядка, единственными достойными зависти. Кроме того, Дугин очень гордился тем, что Семёнов относился к нему с симпатией и дружбой, видя в нём не только механика, но и близкого к себе человека, которому можно доверять даже кое-какие служебные секреты. Заполучить такого благожелательного начальника — большая удача для человека.
И теперь Дугин страдал от сознания своей ненужности: сорвался он напрочь, надолго. Его замучили нескончаемые позывы на рвоту, изводили носовые кровотечения, сотрясал кашель. Обузой он не стал, никто им не занимался, но и помощи от него не было никакой. Вроде Волосана: лежи себе в мешке и жди, пока кто-то к тебе подойдёт и погладит по головке. Даже Гаранин и тот через раз подключается к очереди, крутит рукоятку, не говоря уже о Филатове, который ожил и будто наскипидарился…
Дугин тихо застонал — голову пронзила резкая боль, такая, что глаза полезли из орбит. В такой момент сорваться! Запустят дизель — вроде бы и без него сработали, а не запустят — старший механик будет виноват, провалялся трупом в мешке, главная надежда и опора, когда другие выкладывались. То, что он за двоих работал, никто не вспомнит, работа славна концовкой: разве новосёлы думают о тех, кто рыл под их домом котлован и клал стены? Маляры, паркетчики — вот перед кем лебезят и угодничают: они кончают…
Самому себе Дугин мог смело признаться в том, что высокие соображения, которые излагал Семёнов, его не очень взволновали. Ну, не удастся расконсервировать Восток — перезимуем на другой станции. А что касается лётчиков, то не такие они дураки, чтобы лезть в пургу. Это всё одни слова. По опыту своему Дугин знал — мало, чтобы человек просто красиво работал, нужно, чтобы он ещё красиво говорил и сливался с коллективом. Раз нужно — пожалуйста, нам не жалко. Но для себя Дугин давным-давно установил, что главное — доброе расположение начальства. Будет он в глазах Семёнова своим человеком — всё в порядке, не будет — никакие слова не помогут. Поэтому и нужно держать себя так, чтобы Семёнов любил и ценил. А любит или ценит Филатов — плевать. Да и кто такой Филатов для Семёнова? Ноль без палочки, рядовой механик, взятый исключительно как докторский дружок. Есть на станции Филатов, нет Филатова — Семёнову ни холодно, ни жарко, всё равно выпроводит обратно в Мирный, если станция заработает; всего лишь за два дня показал дружок своё неприглядное лицо. Ненадёжный — худшего греха у человека для Семёнова нет. Только такой человек и мог уронить аккумулятор, это Семёнов решил справедливо. На самом деле случайно произошло так, что уронил аккумулятор он, Дугин, но по логике это должен был сделать Филатов, а раз так, пусть на нём аккумулятор и висит. Филатову теперь разницы нет, он для Семёнова человек конченый, а ему, Дугину, далеко не безразлично, на ком из них висит, такую оплошность начальство никогда не прощает, через десять лет помнить будет…
Дугин перестал думать о Филатове и стал горячо мечтать о том, чтобы свершилось чудо и пришло второе дыхание, возродилась сила в руках. Не было в его жизни такого, чтобы его работу делали другие! Он за других — сколько хочешь, за него — никогда. Один пыжится своим образованием, другой песни мурлычет под гитару, третий острит направо и налево, а Дугин если чем и гордился, так это тем, что работал за двоих, а получал за одного. Справедливости ради, получал он много (Семёнов выхлопотал инженерную должность), столько же, сколько Гаранин или Бармин, но и отдача его была двойная. Кто в ту зимовку на Востоке по своей охоте полы мыл в кают-компании и туалет прибирал? Кто первым вызывался самолёты разгружать, на камбузе дежурить и заболевших подменять? А кто на Льдине в пургу сутками авралил и без сна-отдыха взлётно-посадочную полосу расчищал, киркой ропаки долбал и взорванные торосы трактором оттаскивал? Женька Дугин!