Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
Шрифт:
— А чего он третий день до дому не является? Уехал — а куда и зачем?
После ужина Тимофей Ильич сел на завалинку, позвал Семена. Угостил табаком и спросил:
— Ты, случаем, водокачку не сумеешь починить? Какая-то в ней случилась поломка.
— Колесо корцами воду берет? — с достоинством спросил Семен.
— Корцами.
— И не крутится?
— Стоит.
— Значит, вода лопасти проломила. Можно исправить.
Такой ответ Тимофея Ильича обрадовал. Старик повеселел и стал расспрашивать Семена и откуда он родом, и кто его родители, и надолго ли приехал в станицу. Тут же он решил выяснить и такой, казалось бы, на первый взгляд пустяковый вопрос: нравится ли гостю Усть-Невинская — старинная линейная станица, стоявшая по соседству с черкесскими аулами, а также — хороши ли горы, лежащие зеленой грядой по ту сторону реки (Тимофей Ильич родился и состарился в верховьях Кубани и был убежден, что
— Местность ваша, Тимофей Ильич, мне не по душе. Что это за местность? Станица стоит в каком-то котловане. Кругом горы. Куда ни посмотришь, кругом одни горы да река. Скучно. Я бы тут ни за что не жил.
Такой ответ обидел Тимофея Ильича.
— Вижу, ни шута ты в нашей жизни не смыслишь, — сердито проговорил он и встал. — Где еще найдешь такое место?
Семен понял, что совершил непоправимую ошибку. Старик не сказал больше ни слова, взял кисет и ушел в хату, продолжая мысленно спор с Семеном. Перед тем как лечь в постель, он посмотрел в окно и увидел Семена и Анфису. Они стояли за воротами в тени дерева. «А-а-а… Местность ему не по душе, — подумал Тимофей Ильич, — а дочка моя по душе».
— Анфиса! — крикнул он. — А ну, иди в хату.
Вошла Анфиса. Остановилась у порога, не взглянув на отца.
— Чего вам, батя?
— А того, что пора спать. Завтра встанешь на заре, вместо матери пойдешь на огород.
— Я только немного постою…
— Нечего тебе с ним стоять. Есть и свои парубки.
— Разве Семен чужой?
— Свой или чужой — не твоего ума дело. Тебе сказано — иди спать.
У Анфисы тревожно забилось сердце. Стало так обидно, что слезы выступили на глазах. Ничего не ответив, она вошла в свою комнату. Склонила голову на освещенный луной подоконник и расплакалась.
— Эх, девичество! — услышала голос матери. — Как что — слезы! Не печалься. Батько скоро задаст храпака… А ты и уйдешь. Полюбила? — уже чуть слышным шепотом спросила она.
— Не знаю, мамо… Разве нельзя постоять?
— Да ты не плачь. Отчего ж нельзя? Можно…
Мать и дочь долго еще сидели у освещенного луной окна.
Не дождавшись Анфисы, Семен побрел в сад и остановился возле груши, под которой белела постель. Спать не хотелось. Опершись плечом о ствол дерева, он стоял, точно в забытьи, потеряв счет времени. Луна давно гуляла над крышами домов, над садами, и высокое бледное небо было без звезд. Станицу, залитую голубоватым светом, наполнили странные звуки, идущие не то со степи, не то из земли. То прогремит тачанка, и тогда долго-долго стоит в лунном воздухе стук колес и трудно понять, по какой же дороге скачет в станицу упряжка добрых коней; то заскрипят ярма, послышится разноголосое цоканье вперемежку со свистом, и уже перед вашими глазами живая картина: медленно движется бычий обоз, а возчики лениво помахивают кнутами — кто сидит, свесив с дробин ноги; кто полулежит, держа в руке кисет и раздумывая: свернуть ли ему цигарку и задымить на всю степь или подождать; то взлетит к небу песня — женские голоса такие звонкие, что кажется: нет, это не женский хор, это не голоса колхозниц, идущих по степи домой, — это степь поет перед сном свою вечернюю песню; то запиликает где-нибудь гармонь, и уже кто-то, не щадя ног, выделывает такие разудалые колена, что гудит земля и пыль подымается столбом.
Долго стоял Семен и слушал, и ему стало грустно: видимо, оттого загрустил он, что и говор тачанки, и плач ярма, и песня, и голос гармоники были ему и странными и непонятными. «Вот я и остался один, — подумал Семен и впервые за всю жизнь ощутил такую острую боль в сердце, что готов был расплакаться. — Сергей уехал по району, наверно, разыскивает Смуглянку. Да и что ему? Он — дома, а вот я. Эх, Кубань, значит, не всем ты мила и ласкова. И Анфиса не пришла ко мне. Эх, бездомный ты, Семен, и нечего тебе горевать, а ложись-ка ты под дерево и коротай ночь… Тебе это по привычке…» Он сел, склонил на грудь голову и еще острее почувствовал горечь одиночества. «Где я буду жить?» На фронте такой вопрос никогда не приходил ему в голову — тогда он казался и далеким и ненужным. «Да, хорошо Сергею! Повоевал вволю, повидал и Варшаву, и Берлин, и Прагу, а теперь приехал домой, и ему рады отец, мать, сестренка. Куда ни пойдет, с кем ни встретится, везде его встречают лаской и почетом. А что, в самом деле, останусь и я на Кубани. Земли здесь много, а к горам привыкну. Вступлю в колхоз, попрошу земли для
— Сеня, о чем задумался?
Семен открыл глаза и увидел Анфису.
— Да так, разные мысли лезут в голову.
— И невеселые?
— А чему же радоваться?
Анфиса подсела к нему, и вся она показалась Семену маленькой, нежной.
— Приходи завтра на огород, — прошептала она.
Быстро поднявшись, Анфиса еще раз наклонилась и, сказав: «Так приходи же», — смело поцеловала Семена в щеку и убежала, нагибаясь между деревьями. Когда она вскочила в открытое окно и закрыла створки, Семен, не раздеваясь, лег и долго смотрел на блестевшие листья груши, на голубой лоскуток неба в просвете листвы. Тоска сразу отлегла от сердца, и все вокруг точно преобразилось: и сад шептался приветливо, и горы, окутанные туманом, сделались красивыми… А станица в лунном сиянии казалась такой сказочной, что ее нельзя было ни с чем сравнить. Семену уже не хотелось уезжать отсюда. На сердце было светло и спокойно, и снова, закрыв глаза, он видел на краю станицы тот же новенький домик в молодом саду и Анфису. «А что ж, — подумал он, — все это может быть. Останусь на Кубани, и обязательно будут у меня и своя хата, и любимая жена».
Уснул он только под утро.
Глава VIII
Если вам доведется когда-нибудь побывать в верховьях Кубани, не забудьте взойти на гору вблизи Усть-Невинской. Отсюда открывается вид на огородные плантации, лежавшие в зеленой пойме, похожей на неглубокое корыто, на дне которого, образуя и петли и крючки, изгибаясь и так и эдак, блестит вода. Правый берег немного обрывист, местами порос бузиной и терном, местами усыпан желтым песком; левый же совсем отлогий и сплошь укрыт грядами и грядочками самой причудливой формы: они то строго квадратные, в виде растянутых полушалков, то изогнутые, как подковы, то со шпилем и длинными концами, наподобие башлыка. И каждый такой башлык или полушалок имеет свой особый цвет: вот вы видите темно-зеленый бархат — не верьте своим глазам! Это вовсе не бархат, а густая помидорная ботва; вот блестящие на солнце цинковые листы, местами серые, точно посыпанные золой, а ведь это и не цинк и не зола, а капустные гряды; вот бледно-розовое полотно — нет, это не полотно, а свекольная ботва. Между грядами течет вода — узкие ручейки исчертили все поле; то там, то сям, как стража, стоят кряжистые дубы в кудлатых папахах; чернеет домишко, балаган, а дальше — навес на кривых ногах.
Провожая Семена на огород ремонтировать водокачку, Ниловна подала на стол яичницу, напоила гостя парным молоком, спросила, не продрог ли он на заре, когда упала роса, и при этом ласково посмотрела Семену в лицо, как бы желая узнать, о чем говорила с ним вчера Анфиса. Ах, уж эти матери! Все-то им надо знать!
Захватив пилу, топор, гвозди, Семен в хорошем настроении вышел за станицу. Всходило солнце, и именно в этот час пестрота красок и оттенков на огородных плантациях казалась особенно яркой. Пойма была залита солнцем, и по ней белели платки — повсюду, низко нагибаясь, работали женщины; где-то там, среди них, должна быть и Анфиса. Семен стоял и не знал, куда идти. Заметив между деревьями черный круг, он пошел к нему напрямик, уже ощущая свежий запах помидоров, лука, капусты, молодых огурцов.
Колесо, подававшее воду, было старое. Доски на нем почернели, обшивка покрылась зеленой плесенью. Видимо, не один десяток лет безропотно вращалось оно на этом месте и за долгую свою жизнь столько подняло из реки воды, что если бы собрать ее в одно место, то образовалось бы порядочное озеро. Семен перекрыл воду. Поток со злостью наскочил на лопасти. Колесо вздрогнуло, заскрипело, но вращаться не захотело.
— А вот я тебя заставлю, заставлю, — сказал Семен, снова отведя в сторону воду.
— Ты с кем же это балачку ведешь?
К Семену подошла бабка Параська с ведром. Это была говорливая, не по летам веселая старуха, умевшая и сплясать, и спеть старинные, всеми уже забытые песни. Без нее не обходились ни свадьба, ни крестины. Обычно на веселье бабка Параська являлась не одна, а со своим мужем, высоким и сухим Евсеем. Старик был до крайности застенчив и молчалив. Садился где-нибудь в темном углу, немилосердно курил и смотрел на свою бойкую, веселящуюся жену с покорной тоской. «И когда ты, Парася, утихомиришься?» — часто говорил он жене, возвращаясь домой. «А отчего же и не повеселиться, — отвечала Параська. — Веселись, пока на свете живешь». На это Евсей угрюмо отвечал: «Само собой, но стыд. Года ж не позволяют».