Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:
И он пошел. Вдали косматыми кущами верб виднелся Прискорбный.
Глава 9
Как же тяжела и нерадостна встреча с прошлым! Увидел осокорь — и ноги подкосились. Что тут такого? Дерево как дерево, разрослось, голыми ветками закрывало полнеба, тянулось к детским оконцам. Разве мало в станице деревьев? Отчего же думки пошли, понеслись — не остановить? И хотя Тимофей, увидев осокорь, вспомнил лишь какую-то малую частицу из того, что довелось пережить, а сил вдруг лишился.
Как больной, Тимофей медленно приближался к хутору.
После того как девушка в халате помогла ему подняться, Тимофей понял, что в груди у него ожила злоба, — так, думал он, наверное, оживает змея после долгой зимней спячки. И пока Тимофей шел к хутору, в сердце у него созревало то знакомое ощущение жгучей ненависти, испытать которую ему довелось впервые тогда, когда Иван со своими дружками скрутил ему руки за спиной и отвел в стансовет. Сперва Тимофей испугался появившейся в груди старой гостьи: за многие годы привык жить без нее. Потом нежданная гостья показалась ему даже приятной, ненависть бодрила, прибавляла сил, вселяла энергию, она была похожа на того смелого всадника, который в трудную минуту умеет пришпорить коня.
Перед входом в Прискорбный Тимофей остановился, отдышался. Хутор был космат, он так зарос вербами, акациями, белолистками, что строения прятались в них, как в лесу. Вся улица усыпана желтыми листьями. Не листья удивили Тимофея, а удивила Кубань, подступившая к самым порогам. Обрывистый, голышеватый берег был срезан, точно ножом, вода заглядывала в окна, плескалась вблизи дверей. «Да, поработала Кубань за эти годочки, — подумал Тимофей. — Скоро совсем загубит хутор…»
На взгорье, недалеко от хутора, раскинулась ферма, и своими добротными каменными зданиями, своим просторным двором за высокой каменной оградой она как бы говорила: не смотри, Тимофей, на хутор, а смотри на меня. Что хорошего в хуторе? Вербы да вода возле хат, и все! А у меня какие коровники! Каменные, сделаны не на один год, и я стою на таком пригорке, что Кубань ко мне никогда не поднимется.
Налево от въезда во двор фермы Тимофей увидел двухэтажное здание, побеленное известью, с тюлевыми занавесками на окнах. По занавескам этим нетрудно догадаться, что то было общежитие для доярок. «Может, и моя сестренка зараз там проживает?» Маяком поднималась водонапорная каланча, стучал, посасывая воду, движок. Серыми курганами выстроились силосные ямы. Тимофей смотрел то на ферму, то на хутор, и в груди у него острее шевельнулось все то же недоброе чувство. «Хуторская убогость какой была, такой и осталась. Кубань скоро начисто смоет хатенки, и никому до этого нету дела, — думал Тимофей, шагая по улице. — Зато рядом выросли ферма и это здание с занавесками… А почему есть такое различие? Государству нужны молоко, масло, мясо… Где же в этой чащобе затерялось жилище моей сестры?»
Евдокия Ильинична только что вернулась от телят. Готовила Ивану поесть, чтобы проводить его, а затем вернуться на ферму да и забыть, что он был у нее. Какая-то сила потянула к оконцу. Взглянула и увидела мужчину с чемоданом и с сумкой через плечо,
— Ой, божечко! Кузьмич, что же это такое? Погляди… Кажись, брат Тимофей… Он и есть! И откуда заявился?
Выбежала из хаты, обняла Тимофея и, заливаясь слезами, проводила гостя в хату.
— Дуня, и чего ради слезы? — сказал Тимофей, остановившись в сенцах. — Радуйся, Дуня… За сколько годов вот собрался и приехал… Одна живешь?
Она не ответила. Возле порога Тимофей снял с плеча ношу, покосился на Ивана, и злые его глаза сказали: и ты тут? Не ждал, не ждал такой встречи… А Евдокии Ильиничне, вытиравшей кулаком слезы, так хотелось, чтобы муж и брат улыбнулись, и если не обнялись, то хотя бы поздоровались как родичи. А они нелюдимо косились, мерили друг друга жесткими взглядами и молчали. Боясь, чтобы в ее хате эти немолодые мужчины не затеяли драку, Евдокия Ильинична забегала, захлопотала у стола, и улыбаясь, и всхлипывая, и шмыгая носом.
— Ой, какая радость, какая радость! — говорила она, ставя на стол тарелки. — Братушка, или вы с Кузьмичом сговорились и потому разом заявились до меня? Или такой выпал случай?
— Дюже долго сговаривались, — грустно сказал Иван. — Все не было у нас подходящего времени для такой встречи.
— Пути господни никому не ведомы, Иван. — Тимофей снял картуз, вытер ладонью лысину. — Так и наши с тобой дорожки. Где они скрестятся, где разойдутся, кто знает? — Снял плащ, положил на лавку. — И все-таки дорожки наши скрестились. Хочешь не хочешь, а пришлось свидеться… Ну, здорово був, Иван Голубков…
— Здорово, Тимофей… коли не шутишь.
— Какие промеж нас могут быть шутки? Гляжу, жизнюшка и тебя объездила, обкатала… И постарел и поувял…
— Жизнь никого не милует — ни виноватого, ни правого… Для нее все люди равные.
— Не скажи, Иван… Люди-то живут не одинаково.
— Верно, не одинаково, а стареют все одинаково… И тебя не признать. Тоже со старостью подружился.
— Тимоша, Кузьмич, садитесь обедать, — улыбаясь брату и мужу, позвала Евдокия Ильинична. — За столом и побеседуете…
— Поесть, сестра, можно, в дороге я проголодался, — согласился Тимофей, потирая руки. — А вот беседовать нам с Иваном не о чем… Еще в молодые годы обо всем всласть набеседовались — хватит с нас на всю жизнь… Верно, Иван? — Не дожидаясь ответа, вынул из чемодана неначатую бутылку, поставил на стол. — Выпьем, сестра, ради нашей встречи…
Иван взял свою недопитую ночью водку и тоже поставил на стол. «Ну, слава тебе господи, кажись, все обойдется по-хорошему», — подумала Евдокия Ильинична, неся рюмки и хлеб, нарезанный на тарелке.
— Ой, Тимоша! И как же сильно ты теперь на нашего батю скидываешься! — Евдокия Ильинична ласково посмотрела на брата. — Истинно батя! И усы, и борода, и лысина. Гляжу на тебя, а сердце аж замирает. Будто сам батя пришел ко мне…
— Что тут удивительного? — Тимофей, пододвинув табуретку, сел к столу. — Разве я не сын своему батьке?..
Евдокия Ильинична сбегала в погребок, принесла в миске соленых помидоров, ярко-красных, холодных. Поставила на стол, говоря, что она так рада, так рада, что у нее гости.