Семейная жизнь весом в 158 фунтов
Шрифт:
Характерная для моего отца попытка широкого обзора. Насчет Ленина я никогда с ним не соглашался. Ленин был необходим. Люди всегда необходимы. («Как мило с твоей стороны так рассуждать, – однажды сказал мне Северин. – Эдит тоже романтическая натура».) Я иногда думаю, что ужасные книги, проштудированные моей матерью, были намного ближе к правде, чем взгляды и представления отца. И Эдит и я выросли никудышными снобами – нам передалась наивность наших матерей.
Живя в Париже, Эдит прочла все, что смогла разыскать о малоизвестных художниках, упоминавшихся в маминых письмах. Нашла лишь некоторых, но старалась изо всех сил. Ей самой удалось написать немного, но зато она собрала достаточно материала, чтобы компетентно вести переписку
«Я люблю тебя, Эдит», – прохрипел он.
Потом он разрыдался и выскочил из-за стола.
Его жена вернулась с губкой.
«Удрал? – спросила она Эдит. – Он так всегда расстраивается, когда что-нибудь испачкает».
Эдит пошла к себе и собрала вещи. Потом задумалась, надо ли написать матери и объяснить все. Пока она размышляла, что же ей делать, горничная принесла письмо. Это было очередное послание от мамы о малоизвестных художниках. Не могла бы Эдит оторваться от своей работы в Париже ради небольшой деловой поездки в Вену? Босс хочет «закруглить» очередное направление современного искусства. Конечно, у них было кое-что из венского сецессиона, имелся Густав Климт, который (так говорила мать Эдит) на самом деле вовсе не принадлежал поздневенскому модерну, поскольку являлся предтечей экспрессионизма. Из венских экспрессионистов у них были Эгон Шиле и Кокошка, и даже Рихард Герстль («Кто-кто?» – подумала Эдит). «У нас есть кошмарный Фриц Вотруба, – писала мама, – но нам нужен кто-нибудь из тридцатых годов, чьи работы случайны и подражательны настолько, чтобы представлять направление в целом».
Художник, на которого пал этот сомнительный выбор, учился в Академии у Герберта Бёкля. Пик его творчества приходился как раз на то время, когда нацисты оккупировали Австрию в 1938 году. В возрасте двадцати восьми лет он исчез. «Все его картины еще в Вене, – писала мама Эдит. – Четыре временно экспонируются в Бельведере, а остальные находятся в частных домах. Все они принадлежат сыну художника, который, кстати, хочет продать их, и чем больше, тем лучше. Но мы купим только одну-две. Тебе надо будет сделать слайды, и пока ничего не говори о цене».
«Сегодня же еду в Вену, – телеграфировала Эдит. – Рада передышке. Самое подходящее время».
Из аэропорта Орли она вылетела в Шелхат. Три года назад в декабре она побывала в Вене; тогда город ей страшно не понравился. Это был самый центрально-европейский город, который ей когда-либо приходилось видеть, и промозглая слякоть на улицах как нельзя лучше гармонировала с тяжелыми барочными фасадами. Эдит казалось, что дома там похожи на людей с землистым, нездоровым цветом лица в плохо сшитых, но претенциозных одеждах. Не было ни приветливости небольшого города, ни элегантности, свойственной большим городам. Было ощущение, что война только-только закончилась. По всему городу еще были развешаны указатели, сообщающие о расстоянии до Будапешта; раньше Эдит и не догадывалась, что была почти в Венгрии. Она провела тогда в Вене всего три дня и послушала лишь одну скучнейшую, хотя и неплохую, оперу «Кавалер роз», а в антракте какой-то мужчина приставал к ней самым непристойным образом.
Но сейчас, когда ее парижский самолет приземлился в Вене, было другое время года – ранняя, солнечная весна с запахом влажного ветра и синим небом, как у Беллини. Дома, прежде выглядевшие такими серыми, теперь играли множеством оттенков; толстенькие путти и скульптуры на зданиях представлялись застывшими в камне гостеприимными хозяевами. Люди высыпали на улицу, и казалось, будто население удвоилось. В самой атмосфере что-то переменилось, вид детских колясок намекал на новые возможности продолжения рода.
Водителем такси оказалась женщина, знавшая в числе прочих и английское слово «дорогая».
«Будьте любезны сообщить, куда вас доставить, дорогая».
Эдит показала адрес, указанный в письме матери. Она решила остановиться в гостинице недалеко от Бельведера, и ей было важнее всего узнать, где живет сын художника. Он окончил один из американских университетов несколько лет назад и вернулся в Вену к умирающей матери; а позже унаследовал все картины отца. Он собирался оставаться здесь до тех пор, пока не получит степень в университете, и намеревался продать как можно больше отцовских картин. Он написал очень грамотное и остроумное письмо в Музей современного искусства. Начал с того, что имя его отца, не очень знаменитого художника, возможно неизвестно сотрудникам музея, но они ни в коем случае не должны считать это серьезным упущением. Сыну художника было двадцать семь, на пять лет больше, чем Эдит. Она выяснила, что живет он в двух кварталах от Бельведера.
Такси доставило ее в гостиницу на Шварценбергплац. Рядом с гостиницей официанты устанавливали большие красно-бело-синие зонты «Чинзано» для летнего кафе. Но погода еще не позволяла подолгу просиживать на воздухе; солнце светило слабо, и у Эдит создалось ощущение, что она пришла на вечеринку раньше положенного и застала момент приготовления. Она поблагодарила водителя и услышала в ответ:
«О’кей, дорогая».
Эдит собиралась спросить еще кое-что: она не знала, как произносится имя сына.
«Как это сказать?» – спросила она водителя, протягивая мамино письмо. Имя было подчеркнуто: Северин Уинтер.
«Сээ-вээ-рин», – услышала она в ответ мурлыканье.
Эдит удивилась тому, как приятно звучит это имя.
«Сээ-вээ-рин», – напевала она в гостинице, принимая ванну и переодеваясь.
Западные фасады домов, выходящих на Шварценбергплац, все еще освещались солнцем. За пенящимися фонтанами возвышался русский военный мемориал. Эдит казалось странным, что давно ушел в прошлое тот день, когда мужчина запустил ей в волосы руку, сказал: «Я люблю тебя» – и выскочил в слезах. Она пошлет им обоим какую-нибудь прелестную дрезденскую статуэтку – и тут же поймала себя на том, что улыбается при мысли: вдруг подарок в дороге разобьется.
Она надела облегающую блестящую черную кофточку и мягкий серый кашемировый костюм. Вокруг запястья дважды обернула ярко-зеленый шарф и завязала его узлом; иногда она делала такие вещи, и это было эффектно.
«Сээ-вээ-рин Уи-и-интер?», – спросила она зеркало, приветственным жестом протягивая руку с ярким шарфом.
Телефон она терпеть не могла, поэтому решила не звонить – прогуляется и просто зайдет. Она попыталась представить себе сына малоизвестного художника. Интересно, предложит ли он ей выпить, пригласит поужинать или послушать оперу, или позвонит и договорится, чтобы для них открыли ночью Бельведер, – а может быть, он окажется бедным и неловким, и ей самой придется пригласить его отужинать? Она еще не решила, изображать ли ей умную деловую даму, сказать ли, что она приехала в Вену как представитель Музея современного искусства в ответ на письмо господина Уинтера по поводу картин его отца… или сразу признаться, что ее визит на самом деле совершенно неофициален.
Она была так рада уехать из Парижа, что еще толком не успела ничего обдумать; и вот теперь у нее появились сомнения насчет одежды. Она надела высокие, по колено, лакированные зеленые сапоги и решила, что выглядит неплохо. Пожалуй, лишь немногие одевались в Париже, как Эдит, а в Вене уж наверняка никто. В конце концов, Северин Уинтер бывал в Америке. Думая об Америке, Эдит всегда вспоминала Нью-Йорк. Она не знала, что Северин Уинтер в основном торчал в Айове, проводя время в лингафонном кабинете с наушниками или на борцовском мате – тоже в наушниках, но только защитных (из-за этого, а также по причинам генетическим, уши его были плотно прижаты к голове).