Семейные обстоятельства (сборник)
Шрифт:
Сашка ходил бледный, испуганно оглядывался и вздрагивал, если его звали, будто украл что-то, и всегда был один. А когда к нему подходил кто-нибудь, он убегал. Ну это-то было понятно: подходили к нему всегда только за тем, чтобы поговорить об одном — о Сашкиной беде.
Мальчишки гоняли мяч, а Сашка сидел на траве где-нибудь вдали и смотрел на них. Однажды, сжалившись над ним, Михаська подбежал к нему, нарочно хромая, и сказал:
— Поиграй за меня. Нога что-то…
Но Сашка, наверное, понял, что Михаська жалеет его, и отказался. Ушел рвать ромашки.
Так они и жили, не замечая Сашки,
Однажды вожатая сказала им, что завтра будет солнечное затмение и кто хочет его увидеть, пусть коптит на свечке стекла. Про стекла Сашка не слышал, он ходил, как всегда, где-то один. Когда он вернулся, Михаська сказал ему, что завтра с утра будет затмение.
Михаська вспомнил, как в тот вечер Сашка не ложился спать дольше всех. Он сидел на кровати не раздеваясь, тревожно глядя на вечернее небо. Пришла вожатая, сказала ему, что он нарушает дисциплину и что вообще она уже с ним намучилась. Сашка, не раздеваясь, торопливо лег под одеяло. Вожатая сделала круглые глаза и закричала на него. Она вообще была психованная, та вожатая. Но и Сашка тогда всех удивил. Он вскочил с кровати и спросил удивленно:
— А что, можно раздеться?
Вожатая пожала плечами и ушла, хлопнув дверью.
Утром, когда Михаська проснулся, Сашка Свиридов лежал с открытыми глазами. Он словно чего-то ждал.
— Ты чего? — спросил Михаська и посмотрел под Сашкину кровать.
Сегодня там было сухо.
— Да так…
Мальчишки стали просыпаться, босиком выбегать в коридор, потягиваться, зевать…
Сашка вдруг приподнялся на локте и спросил громко, на всю палату, ни к кому не обращаясь:
— А почему окна не занавешены?
Мальчишки засмеялись.
— Нет, правда. Ведь сегодня затемнение. Вы разве не знаете? Надо занавешивать окна.
Михаська подумал, что мальчишки станут смеяться, но в комнате была тишина. Просто все поняли, про какое затемнение он говорит.
— Сашка, — сказал Михаська, — так ведь это не война. Не затемнение, а затмение. Солнечнее. Луна закроет Солнце, понимаешь? Ты разве не знал?
Сашка понял. Он опустил голову, ожидая расплаты. Но все молчали. Тогда Сашка поднял голову и посмотрел на ребят. Михаське показалось, что это он и не на них смотрит, а куда-то дальше, мимо них, и что-то видит такое, чего они никогда не увидят и не узнают, а (вот это он видел и знает.
Потом Сашка сказал:
— Мы когда жили в Ленинграде и была блокада, мы там занавешивали окна. Половиками. Когда было затемнение.
Оказалось, и правда, Сашка почти совсем не умел играть в футбол. Но на матче с соседним лагерем его сделали капитаном. И выиграли. Ничего, что Сашка тогда и по мячу-то ударил раз пять.
А осенью Сашка пришел в их класс.
6
Михаське казалось, что он думает о Сашке, вспоминает, как он узнал его, но нет, оказалось, все это снова про дом.
«Вот над Сашкой, — думал он, — все тогда смеялись вначале. Смеялись зло, потому что всем было удивительно, как это такой большой парень, и вдруг… А потом сразу смеяться перестали. Все вдруг поняли, что над этим смеяться нельзя. Что Сашка тут ни при чем. Ни в чем он не виноват. Смеяться, выяснилось, не над чем, потому что за этим
Удивительно хитроумная эта жизнь! Раньше Михаське казалось, что самое на свете сложное — это часы. В войну, когда мамы не было, он залез в комод, достал отцовские часы, похожие на репу, и открыл заднюю крышку. Сначала там все было тихо. Тогда Михаська покрутил за головку, за маленькую такую луковичку, и все внутри вдруг двинулось, зашагало, заторопилось. Михаська все хотел уследить, что за что там зацепляется, внутри этих часов, отчего они идут, но так и не понял тогда, решив, что часы — самая-самая-самая сложная штуковина на белом свете.
Тогда он был маленький. Тогда все было другим.
А теперь… Как тут разберешься?
Ведь может, может же быть и дома так, как у Сашки!
Может быть, у всего этого стыдного есть другая половина? И она главней стыдного?
Может, то, что делает отец, то, ради чего мама ушла в магазин, Катька попала в облаву, а он, Михаська, ушел из дому, — может быть, все это совсем не то, что кажется? Может, все и получается так, что виноват в этом кто-то другой, третий?
И то, что делает отец, пусть делает, — не он виноват, а что-то другое, что стоит за его спиной, туманное, большое, стоит и оправдывает, освобождает его от всякой тяжести? От того, чтобы он понимал, что делает, и отвечал за то, что делает?
Выходит, никто ни в чем не виноват?
Выходит, никто ни за что не отвечает?
Живи как живется, хватай сколько можешь, лишь бы тебе хорошо!..
Но кто же тогда за все отвечает?
«Неужели бог?» — подумал Михаська и расхохотался. За спиной что-то треснуло, и он замер. Сердце колотилось как бешеное. Но сзади, впереди, сбоку было тихо. Только шумели сосны, взволнованные чем-то.
Михаська пошел вперед.
Дорога вдруг раздвоилась. «Куда? — подумал он. — Направо или налево?»
Он вспомнил слова, которые в войну часто слушал по радио: «Наше дело правое!» И хотя эти слова были про победу, про то, что мы обязательно расколотим фашистов, а не про Михаську совсем, не про его мысли и заботы, он повторил про себя: «Наше дело правое!» Повторил так, что ему самому показалось — не по лесу идет он сейчас, не на станцию, а в бой, в настоящее сражение.
— Наше дело правое! — повторил он упрямо и пошел по правой дороге.
7
Впереди, за лесом, где-то уже совсем рядом, пронзительно гукали паровозы. Будто вскрикивали, испуганные кем-то. И чем громче вскрикивали они, тем медленнее шел Михаська.
Стало светать. Туман медленно всплывал над землей. Михаська шел навстречу ему, но и туман не стоял на месте, тоже спешил к Михаське.
Сначала он лизнул белым языком Михаськины ноги, потом поднялся выше — до пояса. Михаська будто входил в воду, только вода была странная, непрозрачная и не чувствовалась совсем. Прямо под ногами дорога еще виднелась, а что было впереди — бугорок или выбоина — все скрывал туман.
Михаська медленно погружался в него. И чем дальше он шел, тем больше росло, расширялось, захватывало его то смутное, неясное чувство, которое сидело где-то там, в глубине его, с самого начала и которое он так упорно отгонял от себя.