Семейные обстоятельства (сборник)
Шрифт:
Словом, бандитов не нашли, но тут объявилась Фролова. Каждое утро и каждый вечер на улице появлялась толстая рябая тетка. В обеих руках она держала по крепкому кожаному ремню, а на ремнях были две овчарки. Тетка шла, откинувшись назад, по мостовой, и все, кто шел по дороге, жались к заборам, потому что овчарки были тощие, злые, тянули тетку в разные стороны и, казалось, были готовы кинуться на любого и тут же разорвать. Тетка время от времени кричала псам непонятные слова: «Фу!», «Брэк!» — и псы покорно шли вперед понурив головы.
Михаська
А Фролиха, говорили, жила за счет своих собак: Она приводила их в универмаг вечером и пускала с поводка. Овчарки свободно разгуливали между прилавками — караулили универмаг, а Фролиха получала за них два пайка. Псов она кормила плохо, а все съедала сама, хотя получала еще и рабочую карточку как проводник сторожевых собак.
Все работали, делали снаряды, дежурили в госпитале или вот, как мать Свирида, шили кальсоны для бойцов, а Фролиха водила собак.
Потом вернулся с войны ее муж. Один рукав гимнастерки у него был засунут за толстый офицерский ремень. Но он и одной рукой управлялся с псами. А Фролиха стала торговать мороженым.
Странное дело, теперь Михаська не испытывал к Фроловой прежней нелюбви. Может, потому, что она стала честно торговать мороженым? Или потому, что и у Фролихи, как и у многих, муж вернулся инвалидом?
Михаська даже вздрогнул от собственной мысли: вот было бы здорово, когда муж Фроловой поведет из магазина собак, пойти овчаркам навстречу и пройти между ними, не побоявшись! Как партизан или как боец.
Да, это была бы штука! Небось Николай Третий не осмелился бы.
Уже виднелись ворота его дома. Он вздохнул. Нет, все-таки это невозможно — пройти между двумя овчарками…
5
Потом, уже вечером, Михаська снова перебирал все подробности этого дня. И как он шел, и как стоял около мороженщицы Фроловой и думал про Савватея, и про овчарок, и про раненого, который спрашивал: «А где же Рая?» — и про того, который ел колесико мороженого.
Нет, все это было не зря. Ведь знал Михаська, что в тот день, который останется на всю жизнь, запомнятся все подробности и все мелочи, как в только что виденном кино. Зря он думал, что вторым днем будет тот, когда он рассчитается с Савватеем. Нет, оказалось, этот день ждал Михаську раньше, ждал, ждал и свалился на голову нежданно-негаданно.
Михаська помнил, как он шаркал по мостовой, потом пылил по тропинке, как заскрипела калитка, и он прыгал на одной ноге со ступеньки на ступеньку вниз по лестнице, ведущей с улицы во двор.
Потом он увидел маленькую Лизу. Она смотрела на него радостно, будто видела в первый раз, и Михаська подмигнул ей. У Лизы был нос пуговкой, вся она казалась какой-то тихой и прозрачной, как мотылек, и Михаська жалел ее.
Потом
Потом Михаська увидел поленницу дров, а возле нее незнакомого человека в голубой майке. Человек стоял к нему спиной, и на голубой майке, прямо под лопаткой, белела маленькая дырка. Потом человек повернулся, увидел Михаську и улыбнулся ему.
Михаська улыбнулся ему тоже и подумал, что где-то видел этого человека. Но вот где? Он так и не вспомнил, а человек в голубой майке медленно пошел Михаське навстречу, все так же улыбаясь ему. Потом он остановился, сунул руки в карманы и тихонько сказал:
— Михаська! Ну, Михаська!..
Он сказал это как будто с удивлением, а Михаська все никак не мог вспомнить, где же видел он этого человека.
Вдруг солнце, которое палило в спину, брызнуло прямо в глаза, и небо стало светлым-светлым, прямо серебряным, а может быть, красным, и Михаська уронил лопату.
Он пробежал несколько метров, которые их разделяли, стремительно и молча, до боли зачем-то сжав губы, и кинулся на шею человеку в голубой майке, ну прямо задушил его!
Он почувствовал колючую щеку человека и запах табака — наверное, самосада, потому что самосад курили раненые в госпитале, и все солдаты курят самосад — и ощутил тепло кожи.
Михаська сжимал шею человека изо всех сил и свои губы сжимал, но солнце все равно светило в самые глаза, удивительно сильно светило, как не светит, если даже посмотреть прямо на него. Оно почему-то все палило и палило и мешало смотреть, и говорить, и дышать.
Сквозь какую-то духоту и туман Михаська увидел маленькую Лизу, прозрачную, как листок папиросной бумаги, и Ивановну. Лиза улыбалась, глядя на Михаську, а у Ивановны катились белые горошинки по лицу и голова вздрагивала крупнее и чаще.
Михаське вдруг стало стыдно чего-то, он отпустил шею человека в голубой майке, встал с ним рядом и ткнулся ему лицом в живот. Они постояли так немного. Человек гладил и ерошил серые Михаськины волосы, а Михаська стоял и все не мог разжать свои губы, не мог открыть рта.
Потом он тяжело вздохнул.
Солнца не было перед глазами. Оно, как полагалось, жарило спину — правда, на ресницах что-то такое дрожало, мешало глядеть. Но тут и это исчезло, и Михаська увидел серые глаза, смотрящие на него сверху, и серые, совсем как у него, волосы.
— Все? — выдохнул наконец Михаська. — Больше не уедешь?
И отец кивнул ему и вдруг схватил его под мышки, и Михаська с хохотом полетел в небо, вверх, и так взлетал в сильных отцовских руках, и хохотал, и видел стрижей, падающих к земле, и желтую поленницу дров, и Лизу, задравшую кверху лицо, и Ивановну. Он увидел сверху и мать, стоявшую у калитки, белую как полотно, и, взлетая, видел, как она сделала шаг вперед и медленно села на ступеньку дворовой лестницы.