Семейство Какстон
Шрифт:
Когда я вспоминаю простоту, обнаруженную моим отцом в столь важном случае его жизни, я должен признаться, что не столько сожалел о великодушном ученом, сколько дивился ему. Мы видели, что двадцатилетняя ученая лень преобразилась в самолюбие, этот инстинкт гениального человека, а приготовление сочинения на суд света незаметно возобновило права шумного света на отшельника. Вслед за этим явилось благородное раскаяние в том, что так мало сделал он до сих пор для себе подобных. Достаточно ли было писать in-quarto о прошедшей истории человеческих заблуждений? Не было ли его обязанностью, при первом удобном случае, вступить в настоящий, ежедневный и ежечасный бой с заблуждениями – это истое рыцарство знания? Св. Георгий рассекал не мертвых драконов, он дрался с живыми. И Лондон, с той магнетической атмосферой больших столиц, которая-как бы наполняет грудь возбуждающими атомами, содействовал еще ускорению спокойного пульса ученого. В деревне он читал своих любимых писателей, и жил с ними в прошедшем. В городе же, мой отец, в промежутки занятий своим сочинением, и тем более теперь, когда оно приостановилось, обозревал литературу настоящего времени. Он не принадлежал к тому известному разряду ученых и читателей, которые в суеверном уважении
Из этого читатель увидит причины перемены в моем отце. Подобно тому, что говорит Роберт Голль про доктора Кипниса, «он вбил себе в голову столько книг, что мозг не мог продолжать своих отправлений». Но теперь электричество проникло в сердце, и оживленная сила этого благородного органа возбудила деятельность в голове. Оставляю, покуда, отца под влиянием всех этих впечатлений и в нескончаемой беседе с дядей Джаком, и берусь опять за клубок моей жизненной нити.
Благодаря мистеру Тривенион, привычки мои не благоприятствовали дружбе с людьми праздными, но я приобрел несколько знакомств между молодыми людьми, немного меня старшими, частью уже занимавшими места в гражданской службе, частью готовившимися в адвокаты. Не было в этих людях недостатка в способностях, но все они мало еще были знакомы с суровою прозой жизни. Часы занятий только более располагали их к наслаждению часами отдыха. И когда мы сходились, как весело и добродушно было ваше общество! Мы не имели ни довольно денег на то, чтобы бросать их, ни довольно досуга, чтобы не дорожить им; но тем не менее проводили время чрезвычайно приятно. Новые мои приятели обладали удивительными познаниями в деле всего, что касалось до театров. От оперы до балета, от Гамлета до последнего фарса, взятого с Французского, они знали по пальцам всю литературу подмостков. Они имели прекрасное и обширное знакомство между актерами и актрисами и были до тонкости посвящены в подробности скандалезных хроник. Отдавая им справедливость, нельзя не упомянуть, однако ж, что они были не равнодушны и к более достойному знанию, необходимому в сем грешном мир. Они с одинаковою непринужденностью говорили и о настоящих актерах действительной жизни. Они до точности умели определять притязания государственных людей, соперничествовавших между собою. Они не выдавали себя за посвященных в тайны чужих кабинетов (за исключением одного молодого человека, служившего при Министерстве иностранных дел, хвалившегося тем, что будто бы знает на верное что думают Русские), но должно повиниться, что большинство их проникло сокровеннейшие замыслы нашего кабинета. Правда, что следуя системе разделения труда, каждый из них брал для своих личных наблюдений один из составных членов управления, подобно тем искусным хирургам, которые хотя и глубоко исчерпали общую структуру нашего тела, но основывают славу анатомов на свете, брошенном имя на одну из его отдельных частей, и потому занимаются: один – мозгом, другой двенадцатиполой кишкой, третий спинным хребтом, между тем как четвертый, быть может, владеет всеми признаками, на которые указывает нерешительный еще палец. Таким образом один из моих приятелей занимался внутренними делами, другой – колониями; третий же, на которого все мы смотрели, как на будущего Талейрана (или, по крайней мере, де Реца) посвятил себя специальному изучению Роберта Пиля, и узнавал, по тому, как этот глубокомысленный и непроницаемый муж расстегивал фрак, какие намерения волновали его грудь! Адвокаты и юристы, они все имели высокое мнение о себе, и обширные познания о том, чем со временем быть им, но не о том, что делать. По словам царя всех юных джентльменов о себе самом, в перифразе Волтера, «у них были в карманах письма, адресованные к потомству, но могли же они и позабыть отдать их.» Было в них, конечно, и что-то мелочно-самолюбивое, за то в сущности они были гораздо занимательнее людей, преданных исключительно удовольствиям. Все они, как бы схожие дети одного семейства, были одарены избытком жизненной деятельности, веселым и обильным честолюбием, искренним прилежанием во время труда, школьною непринужденностью в часы отдохновения.
Резкую противоположность этих молодых людей составлял сэр Сэдлей Бьюдезерт, которой был особенно расположен ко мне; дом этого холостяка был всегда отворен для меня после полудня: до этого времени сэр Сэдлей был невидим, разве для своего слуги. И что за чудный дом был у холостяка! Окна выходили на Парк: в углублениях окон были расставлены диваны, на которых могли вы нежиться вдоволь, подобно философу у Лукреция,
«Despicere unde queas alios, passimque videre,
Errare».
и следить за веселыми толпами, ходившими взад и вперед по Rotten Row (Роттен Poo), не подвергаясь усталости, в особенности, когда ветер дул с запада.
В комнатах не было притязаний на пышность, ни того, что драпировщики называют изысканностью, но во всем безусловно преобладал комфорт. Здесь было место всякому патентованному креслу, послужившему к утончению искусства неги; и возле каждого кресла стоял столик, на который вы могли положить вашу книгу или поставить чашку кофе, дав себе только труд слегка протянуть руку. Для зимы не было ничего теплее его стеганых занавесок и Эксминстерских ковров; для лета – воздушнее и свежее кисейных занавесок и Индейских рогожек. И не верю я, чтобы тот, кто не обедал у сэра Садлея Бьюдезерт, имел понятие о том, до какого совершенства может быть доведен обед. Если б этот замечательный человек был эгоистом, он был бы счастливейшим человеком на-свете. Но, к его личному несчастью, он был до крайности любезен и добродушен. Он был преисполнен искреннего сострадания к людям, живущим без патентованных кресел и принадлежащих к ним столиков, к людям, в чьих квартирах окна не выходили на Парк и были без покойных, мягких диванов. Генрих IV желал, чтоб у каждого человека был свой pot-au-feu, – сэр Сэдлей Бьюдезерт, будь это в его власти, озаботился бы непременно о том, чтоб каждому человеку подавали зеленый огурчик к рыбе и графин воды со льдом к хлебу и сыру. Наивная простота, которую оказывал он в делах политики, составляла удивительную противоположность с его проницательностью в деле вкуса. Я помню его замечание во время разговора по поводу билля о пиве: «не надо бы бедным людям позволять пить пиво: оно неимоверно располагает к ревматизмам лучший напиток при тяжелой работе – шампанское, отнюдь не тогда, когда оно шипит! Я испытал это, охотясь в болотах.»
Ленивая изнеженность сэра Сэдлея невероятно содействовала брешам в его богатстве.
Во-первых, как землевладелец, он бесконечно был осаждаем несчастными фермерами, нищими стариками, благотворительными обществами и охотниками, которых лишил он промысла, отдав право пользования лесами наемщикам своих дач.
Потом, имел законные притязания на него весь прекрасный пол, как на человека известного своею преданностью удовольствиям. Начиная от покинутой герцогини, чье изображение было скрыто за потайной пружиной его табакерки, и до отцветшей уже прачки, которой когда-либо случилось ему изъявить свое благоволение за превосходно выглаженное жабо, стоило быть дочерью Еввы, чтобы найти по Адаму основательные права на наследство от сэра Сэдлея.
Наконец, к сострадательной улыбке сэра Сэдлея Бьюдезерт, любителя искусства и покорного слуги всякой музы, обращались все те, кому публика перестала покровительствовать: живописец, актер, поэт, музыкант, – подобно тому, как умирающий подсолнечник обращается к солнцу. Прибавьте к этому всю разнообразную толпу, наслышанную о неимоверной щедрости сэра Сэдлея, и вы поймете, чего стоила ему его слава. И хотя на деле сэр Сэдлей не издерживал на свою персону и пятой доли своего, весьма значительного, дохода, нет сомнения, что к концу года ему трудно было сводить концы с концами. Если же он и сводил их, то был этим обязан двум правилам, издавна усвоенным его философией: он никогда не делал долгов и никогда не играл. И я думаю, что за эти отступления от общей рутины всех светских джентльменов, он должен был благодарить особенную нежность своего характера. Он особенно жалел о тех, кого преследовали заимодавцы:
– Бедняга! – говорил он – ужасно должно быть всю жизнь свою говорить: нет! – Вот до чего не знал он этих вечных обещателей: как будто бы человек, преследуемый за долги, сказал когда-нибудь: «нет!» Подобно Бруммелю, отвечавшему на вопрос: любит ли он овощи? что он съел раз горошинку, сэр Сэдлей Бьюдезерт признавался, что он однажды играл в большую игру в пикет, – я имел несчастье выиграть, – заключал он, рассказывая свой проступок; – и никогда не забуду я выражения лица моего противника, когда он платил мне. Не говоря уже о том, что можно всегда проиграть, игра для меня была бы сущим наказанием.
Заметьте теперь огромную разницу в щедротах сэра Сэдлея и М. Тривенион. Мистер Тривенион ненавидел частную милостыню. Он редко опускал руку в кошелек, но давал записки к своим банкирам. Был ли приход без церкви, селение без школы, река без поста, мистер Тривенион принимался за вычисления, находил искомое решение с помощью алгебраических иксов и игреков и выдавал потребную сумму, как будто бы платил своему мяснику. Правда, что несчастный, которого он находил заслуживающим помощи, прибегал к нему не по-пустому. Но удивительно, как давал он мало этим путем. Трудно было, в самом деле, убедить мистера Тривенион, чтобы человек, достойный участия, мог дойти до того, чтобы нуждаться в подаянии.
Что Тривенион, при всем этом, делал гораздо более истинного добра, нежели сэр Сэдлей, – в этом я убежден: но у него это была операция ума, отнюдь не следствие внушения сердца. Грустно мне сказать здесь, что несчастье как бы сбиралось вокруг сэра Сэдлея, и бежало присутствия Тривениона. Где являлся последний с своим прямым, деятельным и проницательным умом, там рождалась энергия, начинался успех. Куда приходил первый, с своим теплым, нежным сердцем, – под его лучами распространялось какое-то оцепенение: при виде Тривениона народ вскакивал, как бы от влияния свежей, живительной зимы, – при виде Сэдлея, лежал и нежился как бы на палящем солнце ленивого Итальянского лета. Что зима благодетельная живительница, в этом нет сомнения, но мы все, однако, предпочитаем ей лето.
Лучшее доказательство любезности сэра Сэдлея то, что я его любил, хотя и ревновал его. Из всех спутников, окружавших мою прелестную Цинфию, Фанни Тривенион, я более всего боялся этого светила любезности. Напрасно говорил я себе, со всею самоуверенностью молодости, что сэр Сэдлей Бьюдезерт одних лет с отцом Фанни: когда их видели вместе, он мог прослыть сыном Тривениона. Никто из молодого поколения не был так хорош, как Сэдлей Бьюдезерт. На первый взгляд, конечно, не мудрено было перещеголять его обилием кудрей и цветом лица; но стоило ему заговорить, улыбнуться, чтобы затмить целую когорту юных денди. Целое его выражения было обворожительно: в его доброте, в его нежности было что-то особенное. И как хорошо знал он женщин! Он так незаметно льстил их слабостям; он снискивал их сочувствие с таким грациозным достоинством. Помимо всех своих совершенств, особенной репутации, продолжительности холостой жизни и кроткой грусти, которою были проникнуты все его выражение, он всегда старался заинтересовать женщин. Не было ни одной любезной женщины, которою бы не казался он пленен! Видали ль вы, когда великолепная форель, в прозрачной струе, задумчиво плавает взад и вперед вокруг вашей удочки, как будто в нерешимости, с которой стороны подступить к ней, как схватить ее? И что за форель! Сущая бы жалость не поймать её, при таком её прекрасном расположении! Эта форель, грациозная девушка или милая вдова, продержала бы вас от утра до вечера, и вы все бы волновали струю и тянули удочку. Сравнительно, я не желаю моему злейшему двадцатипятилетнему врагу такого соперника, каков был Сэдлей Бьюдезерт, не смотря на его сорок семь лет.