Семнадцатый самозванец
Шрифт:
И от семиградского князя ушли воры тому более двух годов. А что до свейской королевы, то о её делах откуда ворам было знать доподлинно?
И потому спрашивали государевы дьяки, чтобы видимость соблюсти: пытаем-де ради неких тайных дал.
А дел-то никаких и не было.
И не пытали их — мучили. И потому Микляев почти ничего не писал, а в конце мучения, откинув в сторону перо, сказал виновато, повернувшись к ближнему от него дьяку:
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимощу
Однако же Тимоша не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничево не писал».
Последние двое суток Тимоша и Костя провели в одной келье. Они не сказали друг другу ни слова упрека, и только ободряли один другого перед страшной ожидавшей их кончиной.
— Ах, Костя, — говорил Тимоша, — кабы ещё раз на свет родиться, все с самого начала не так бы делать начал, и не к току бы концу пришел.
— А как бы, Тимоша? — спрашивал Костя, и в глазах друга Анжудинов видел все ещё живой интерес, будто не плаха их ждала — воля.
— Поднял бы я холопов и всех гонимых и мучимых, а не бегал бы от короля к султану и от гетмана к королеве. Не той дорогой шел я, Костя. И не по той дороге тебя за собою вел.
— Знать бы! — вздохнув, отвечал Костя, и Тимоша слышал в словах его не укор — сожаление.
— Не пропало бы только все, что выстрадано нами, — говорил Тимоша. Кто-то другой, что все равно придет за нами, пусть идет иной дорогой. Пусть беды наши и горе, и казни будут ему уроком.
И Костя говорил:
— А как же не придет? Непременно придет. Ведь только нас не станет, а все иное останется. Останутся и бедные, и сирые, и голодные, и обиженные. И стало быть, найдутся всем им защитники.
Ненадолго забывались они в тяжком сне, а просыпаясь, вспоминали все, что было с ними, и даже улыбались порой, хоть и нестерпима была боль во всем теле — от обожженных огнем подошв до вывернутых в плечах суставов.
А потом пришел к ним поп для предсмертного покаяния и причастия.
Костя заплакал и, не глядя на Тимошу, стал каяться и просить духовного отца молиться за него, грешного. А Тимоша, сузив джаза, сказал тихо:
— После того, что видел я, и что сделали со мной братья твои во Христе, чем можешь напугать меня?
— Вечными муками, — сказал поп.
— Вечные муки устроили вы на земле, — сказал Тимоша, — смерть — хоть и лютая — избавление от них.
— Еретик! — воскликнул поп. Воистину говорю: будет тебе анафема!
— Тимоша! — крикнул Костя, покайся, спаси душу! Молю тебя!
Тимоша отполз в угол и застыл немо.
Поп ждал. Тихо подошел он к искалеченному узнику.
— Уйди, сволочь! — крикнул
И наступила их последняя ночь.
В подвале было темно и холодно, как в вырубленной во льду могиле. Чтобы стало хоть немного теплее, Тимоша и Костя прижались друг к другу и дыханием своим пытались согреть один другого.
Потом Тимоша вдруг прошептал:
— Много книг прочитал я, Костя. А запомнил немногое. Но что запомнил, то как гвозди в памяти моей. И более всего — с детства, от отца Вараввы, когда бегали мы с тобой на кладбище, в часовенку.
И оба враз вспомнили одно и то же: Вологду, мост через речку, косые кресты на расплывшихся бугорках могил, старого дьячка, что выучил их письму и чтению, и несмотря на то, что сам был не больно грамотен, не уставал повторять им притчи о пользе мудрости и учения.
И Костя, вспомнив Варавву, произнес тихо и назидательно, подражая и манере, и голосу их первого учителя:
— А еще, чада, сказано царем Соломоном: «Блажен человек, который снискал мудрость, и человек, который приобрел разум, потому что это лучше приобретения серебра, и прибыли от мудрости больше, чем от золота».
И им же сказано: «У меня, сиречь у премудрости, — совет и правда. Я разум, и у меня — сила. Любящих меня я люблю, и ищущие меня — найдут меня».
Но Тимофей не поддержал робкой попытки друга отвлечь их обоих от невеселых мыслей и проговорил печально:
— Ищущие уже нашли нас, и никакая премудрость уже не поможет нам, Костя.
— Ладно, Тимоша. Чему быть — того не миновать. Попробуем уснуть нелегкий день ожидает нас. Последний путь надобно пройти твердо.
И лежа в темноте, вспоминал Тимоша, как началось все это, и как шло, и как, идя за светом, пришел он к конечному своему рубежу и последнему пристанищу.
Невелик был возраст его, но много пережил он, много перевидал и много передумал.
И когда перед взором его вставала прошедшая жизнь, он перетряхивал её, как трясут бабы муку в решете, просеивая чистую и выбрасывая сор и полову.
«С чего началось все это? — думал Тимоша, мучительно напрягая ум и память. — С чего?» И вспомнил: конюшня во владычном дворе, посапывающий Игрунок, и печальный пастырь Варлаам, спрашивающий «Нетто есть где такая страна — Офир?» А вслед затем всплыл в его памяти Леонтий Плещеев. Трясущимися руками устанавливал он на окне зрительную трубу и шептал громко, страстно: «Острологикус — вот истинное учение, вот — истина!» Но, перебивая его, кричали Тимоше хором веселые гулевые люди:
«В вине и радостях жизни — истина!» А рядом плыл перед глазами скорбный лик друга и сберегателя дьяка Ивана, и бескровные губы его шептали: «В латинских странах, у кальвинистов и люторей — истина». Но безмолвно споря с ним, глядел на Тимощу безумными очами Феодосии и не шептал — кричал: «У социниян — истина! У социниян!»