Семья Мускат
Шрифт:
Абрам встал и пошел в спальню. Адасы там не было. При тусклом свете ночника в колыбели спал ребенок. Абрам долго смотрел на девочку. Вытянутое личико, бледненькая. Каштановые волосы, круглые брови, ярко-красные губы, закрытые глаза, маленький белый носик — кукла, одно слово. Он вспомнил, что недавно сказал ему доктор Минц. Этот ребенок, сказал он, долго не протянет.
Абрам сел на стул и стал вертеть в руках какую-то игрушку. Его мысли вновь обратились к балу-маскараду. Ему нужны были смокинг, новая рубашка, лакированные штиблеты. Ида не пойдет на бал, если у нее не будет нового платья. Белле он обещал сто злотых. Откуда взять на все это денег? Дом, половина которого досталась ему по наследству, вот-вот рухнет. В любой день может нагрянуть
Нет, другой стала Варшава. Другим стал и он, Абрам. Что ж, ничего не поделаешь, жизнь продолжается. И хочешь — не хочешь, а придется где-то искать две-три сотни злотых. И не позже следующей недели. Иначе ему конец.
Абрам принялся дергать себя за бороду. Он знал: у Адасы сохранилось жемчужное ожерелье, доставшееся ей от матери. Он мог бы заложить его не меньше чем за пятьсот гульденов, а потом выплатить проценты за три месяца вперед. За это время ему наверняка каким-то образом удастся его выкупить. Ведь он как-никак собирается — в кои-то веки — сделать настоящий бизнес. И очень важно не ударить лицом в грязь.
От Асы-Гешла Абрам отправился к Иде, на Свентокшискую. Прошло то время, когда Абрам ездил по городу в дрожках. Он сел в трамвай. Мастерская Иды и квартира по соседству находились на пятом этаже. Лифт не работал, и Абрам стал медленно подниматься по ступенькам, останавливаясь, чтобы отдышаться. Он закурил сигару и прислушался. Всех жильцов он знал наперечет — каждого ребенка, каждого мужчину, каждую шиксу. На втором этаже жил правительственный цензор книг на иврите. Абрам иногда перекидывался с ним словом. На третьем этаже жила престарелая польская графиня, она ходила на костылях с плюшевыми подушечками на подлокотниках. Абрам часто приветствовал ее, открывал ей дверь. Служанка графини однажды призналась Абраму, что забеременела. Абрам написал записку знакомому врачу, и девушке за тридцать злотых сделали аборт.
Сердце у Абрама было никудышное, зато слух отменный. Он слышал все, что происходило в доме. В верхней квартире играли на пианино. Это давал уроки музыки горбун, девочки ходили к нему со всего города. Вот закашлялся, сплюнул, стал сипло дышать астматик, администратор пан Владислав Гальперн. Где-то завывала пластинка с популярной песенкой.
Абрам закрыл глаза. Он любил хорошую музыку и часто ходил на концерты. Но простые песенки, из тех, что мурлыкали себе под нос горничные или распевали уличные певцы, проникали ему в самую душу. Как же прекрасен мир! Как прелестны девушки! И как умно природа разделила год на лето, осень, зиму и весну! Как замечательно, что есть день и ночь, мужчины и женщины, птицы и лошади! Плохо на свете было только одно — смерть. Почему у него, у Абрама, должна быть грудная жаба? Что он будет делать долгими зимними ночами на кладбище в Генсье? И даже если и есть рай, к чему он ему? Варшавские улицы нужны ему куда больше, чем вся мудрость еврейского рая.
Абрам поднялся на последний этаж и открыл Идину дверь ключом. Ида, вероятно, спала. Он включил свет. На застекленной крыше лежал снег. На полу были разбросаны холсты, кисти, бумага, краски. На железной плите стояла кастрюля с непочищенной картошкой. На печной трубе сохли чулки. На стене висел старый портрет Абрама: чернобородый, со сверкающими глазами. Последнее время Ида редко ложилась с Абрамом в постель. Она вечно болела, вечно на все обижалась. На выставки еврейского искусства она свои картины посылать перестала. Молодость ее осталась позади. Ей было сильно за пятьдесят, а то и больше. Ее дочь — она жила в Берлине — сама уже стала матерью. Но огонь в крови горел у нее по-прежнему. Она продолжала устраивать сцены ревности. Никак не могла простить ему Ниночку. Абрам опустился на стул, выпустил изо рта кольца дыма и извлек из кармана жемчужное ожерелье, позаимствованное у Адасы. Он внимательно рассмотрел каждую жемчужину в отдельности. Интересно, работа старая? Даше оно досталось от ее матери, а ее матери, когда та выходила замуж, — от ее матери. Да, люди умирают, а вещи живут. Любому булыжнику на улице — миллионы лет.
В это время из спальни, в винного цвета халате поверх ночной рубашки и в домашних шлепанцах, вышла Ида. Седеющие волосы перевязаны на затылке лентой, лицо смазано кремом.
Абрам раскатисто рассмеялся:
— Еще ползаешь?
Ида вспыхнула:
— А ты хочешь, чтобы меня паралич хватил, да?
— Ида, любимая, я достал деньги. У тебя будет в чем пойти на бал.
— И где же ты их взял? Новое платье мне не нужно.
Абрам поднял на нее глаза. В них были и радость и удивление.
— В чем дело? Уж не Мессия ли пожаловал?
— Абрам, мне предстоит операция.
Абрам изменился в лице:
— Что случилось?
— У меня опухоль селезенки. Не хотела тебе говорить. Меня просвечивали рентгеном. В понедельник ложусь в больницу.
— Что происходит? Почему ж ты молчала?
— Какая разница. Сегодня была консультация. Длилась два часа.
Абрам опустил голову. Этого он никак не ожидал. Уже довольно давно он обратил внимание, что Ида пожелтела, решил — желчный пузырь. От нее ведь никогда ничего не добьешься. Всегда что-нибудь от него скрывает. И вот — на тебе! Сигарный дым утратил весь свой аромат.
— Надеюсь, это не опасно.
— Надейся. А я боюсь, что у меня рак.
Сигара выпала у Абрама изо рта.
— Ты что, с ума сошла?
— Не кричи. Моей вины тут нет.
— Не всякая опухоль — рак.
— Это верно. — Ида улыбнулась. В эту минуту лицо ее вдруг помолодело, вновь приобрело тот шарм, от которого он сходит с ума уже четверть века. Из-под собравшихся вокруг глаз морщинок взгляд ее излучал ту женскую жизнерадостность, ту извечную польско-еврейскую надежду на лучшее, которую не способны уничтожить никакие невзгоды. Перед ним вновь стояла та самая Ида, которая бросила мужа и сына в Лодзи, отказалась от слуг и богатства и приехала сюда к нему, Абраму, распутнику, да еще, ко всему прочему, женатому человеку. Та самая Ида, которая то ссорилась с ним, то снова мирилась, которая могла в ярости разорвать написанные ею картины, а потом, с удвоенной энергией, приниматься за новые. И вот она стояла перед ним и смотрела на него. Смотрела с печалью и, пожалуй, даже с пренебрежением.
— Не принимай близко к сердцу, Абрам. Я ведь старуха.
Абрам покраснел.
— Для меня ты не старуха, — пробормотал он. — Никакая не старуха.
— Пойдем-ка спать.
Абрам молча последовал за ней. Спальня освещалась лампой под красным абажуром. На столике у постели стоял пузырек с лекарством, лежала польская книжка. Ида скинула халат и легла. Абрам начал раздеваться. Теперь понятно, отчего она последнее время так нервничает, обижается, заговаривает о смерти. Вздыхая, он расшнуровал ботинки. Снял брюки и остался в длинных трусах, из которых вываливался огромный живот. Выключил свет. Присел было на диван, где обычно спал, но потом встал, подошел к Идиной кровати, лег рядом с ней и обнял ее. Оба молчали. Он взял ее двумя пальцами за запястье и стал мерить пульс. От нее исходило ароматное тепло. В темноте он видел ее сияющие глаза. Ошибки быть не могло — он знал ее слишком хорошо. Он ощущал в ней какую-то таинственную радость. И вдруг она почему-то пробормотала: «Мазлтов».
Он хотел спросить, почему она желает ему удачи, но не решился. Ида подняла его руку и поцеловала кончики пальцев. Погладила щеки и бороду.
— Абрам, — сказала она, помолчав, — у меня к тебе просьба.
— Какая, любимая?
— Сначала поклянись, что ее выполнишь.
— Да, проси, что хочешь.
— Абрам, я хочу, чтобы меня похоронили рядом с тобой.
Он вздрогнул:
— Нет, ты будешь жить, ты поправишься.
— Нет, любимый. Это конец.
Ему пришлось пообещать ей, что он приобретет две могилы рядом.