Сентиментальная прогулка
Шрифт:
В глазах Ахемена загорелся желтоватый огонек восторга.
– Я сейчас обкончаюсь, – сказал он.
Пакор неопределенно хмыкнул.
Танк разворотил мусорные баки и ларьки, переехал ноги спавшего под баками бродяги. Бродяга, беззвучно крича и завывая, забился среди мусора, заскреб грязными пальцами асфальт.
Они остановились у последнего ларька – «ЕВФРАТТАБАК, ОПТОВЫЕ ЦЕНЫ».
– Возьми блок, – напутственно сказал Пакор.
Ахемен полез в карман, затем застыл: рука в кармане, взгляд остекленел, рот приоткрыт.
– Денег
– Что?
– Деньги, говорю, с собой не взял…
– Чего не взял?
Они ошеломленно замолчали – и внезапно расхохотались, как сумасшедшие.
– Вон там, – сказал Ахемен. – За тем углом… Теперь уже близко.
Танк миновал маленькое пивное заведение – резная деревянная дверь, четыре ступеньки в подвальчик, забранные узорными решетками окна. Дом, где провел детство Ахемен, стоял в тихом дворике, окруженный липами. Старенькая изящная трехэтажка, на уровне второго этажа – легкие балкончики. Да и пивнушка по соседству была скромная, уютная, почти домашняя.
– Это что, ваш собственный дом? – спросил Пакор, одобрительно оглядывая дворик и строения.
– Нет, мы снимали здесь квартиру.
– Снимали? Тут что, сдается внаем?
– У родственников, – пояснил Ахемен. Он сжал губы в ниточку, кончик носа у него побелел. – Видишь окно на третьем этаже? Угловое? С геранью?
– Это герань?
– Ну, не герань, какая разница… Вон, где кот лежит…
– Кота вижу.
– Это было мое окно. Когда я болел, я сидел на подоконнике, ел мандарины и бросал кожуру в форточку.
– Да… – думая о чем-то своем, уронил Пакор.
Ахемен выбрался из танка, подошел к дому. Постоял, прислонившись к липе. Закурил. Дом смотрел на него беззащитно и доверчиво – всеми восемнадцатью подслеповатыми после зимы окнами. Кот потянулся и вспрыгнул на форточку. Ахемен усмехнулся. Кот был незнакомый.
Голые липы были уже подстрижены. Когда пушистая зелень окутает их, они превратятся в красивые шары. Срезанные ветви лежали на газоне.
В памяти зачем-то мелькнули стишки, которые Ахемен по первому году писал в стенгазету эскадрона:
Хоть повара у нас засранцы,Но чтит уставы эскадрон,И как затылок новобранца,Клочками выстрижен газон.Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки – семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода – благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье – он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) – в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.
И там, в дедушкиной комнате, последние силы оставляют мальчика. Он знает, что должен снять шубку и сапожки – сам. Няне недавно настрого запретили помогать. Мальчик должен поставить сапожки у камина, а шубку повесть рядом на специальном крючке. А потом он должен помыть руки.
Мальчик в тяжелой мокрой шубке бессильно сидит на полу у входа в комнату. Пергаментный немигающий дедушка строго глядит на него из кресла – ждет. Громко, весело трещит огонь в камине. И надо встать, снять шубку – самому… И нет сил. И мать пьет чай в гостиной и сердится за то, что он опоздал к обеду. И все они исступленно любят его.
И долго-долго еще, безмолвно сидят они так наедине с дедушкой…
Ахемен бросил окурок, повернулся к танку, махнул.
Пушка содрогнулась, извергая ярость. В воздухе мелькнуло распластанное тело кота. Почему-то это яснее всего и увиделось: белый кот с вывороченными внутренностями. Внутренности сизые, кровь почти ненатурально красная. Остальное как в тумане.
Дом безобразно просел. Там что-то непрерывно шевелилось и рушилось. Кто-то вышиб окно табуреткой, высунулся – исключительно бледный, с кровавой щекой – стал кричать, широко разевая рот.
Ахемен побежал к танку, держа ладони возле ушей. Вскочил на броню. Танк дернулся, дал задний ход, выбрался из окружения стриженых лип, развернулся, погнал по улице.
Впереди опять замелькали мигалки полицейских машин, провыла «скорая». Пакор свернул в переулок и завяз. Проклиная все на свете, дал задний ход, кое-как выбрался, смял молочную бочку (молочница так и осталась стоять на мостовой, разинув рот). Молоко потекло по асфальту, разливаясь густой белоснежной лужей. Пакор развернул танк, толкнув задницей стену близлежащего дома, и проехал по молоку.
Квартал.
Второй. Пока без жертв. Очень хорошо. Не людоеды же они, в конце концов, и не маньяки.
Зло-зло-зло-зло,Нам с тобой не повезло…А!.. Вот он. Изящный, затерянный в узких улицах Старого Вавилона храм Истарь Чадолюбивой.
– Рядовой сверхсрочной службы Ахемен!
– Я, господин старший сержант Пакор!
– Вдарить к чертовой матери по храму Истарь Чадолюбивой сорок шестым, блядь, калибром!..
– Есть, господин старший сержант Пакор!