Сентиментальное путешествие
Шрифт:
На площадке поставил чайник, ступил на подножку, прыгнул вперед и побежал, больно ударяясь ногами о шпалы.
Если бы я наскочил на стрелку, то она бы меня так и разнесла.
И вот я увидал задний фонарь поезда.
Слегка мело. Шинель осталась в вагоне. Я пошел с рельсов в одну сторону. Метет, не видно ничего. Я пошел в другую сторону. Шоссе.
Пошел по шоссе. Дело было у Клина.
Шел, пришел в деревню. Постучался. Впустили. Сказал, что отстал от поезда и что я работал в Австрии на цивильных работах и хочу
Купил валенки, отдав за них свитер, который сейчас же послали в печь прожариваться. Вшей на мне было очень много.
Потом пил чай. Чай был из березового наплыва, без вкуса и запаха, один цвет. Такой наплыв можно варить хоть год, его не убудет.
Взял лошадь, и везли меня к утру на соседнюю станцию к Москве.
Здесь сел на дачный поезд, доехал до Петровско-Разумовского и въехал в Москву на паровике.
В Москве был Горький, которого я знал по «Новой жизни» и «Летописи».
Пошел к Алексею Максимовичу, он написал письмо к Якову Свердлову. Свердлов не заставил меня ждать в передней. Принял в большой комнате с целым ковром на полу.
Яков Свердлов оказался человеком молодым, одет в суконную куртку и кожаные брюки.
Это было во время разгона Уфимского совещания и появления группы Вольского. Свердлов принял меня без подозрительности, я сказал ему, что я не белый, он не стал расспрашивать и дал мне письмо на бланке Центрального Исполнительного Комитета, в письме он написал, что просит прекратить дело Шкловского.
В это время, еще до попытки отъезда из Москвы, встретил Ларису Рейснер; она меня приняла хорошо и просила, не могу ли я помочь ей отбить Федора Раскольникова из Ревеля. Познакомился с каким-то членом Реввоенсовета.
У меня была инерция, к большевикам я относился хорошо и согласился напасть на Ревель с броневиками, чтобы попытаться взять тюрьму.
Предприятие это не состоялось, потому что матросы, которые должны были ехать со мной (под командой Грицая), разъехались кто куда, а больше – в Ямбург за свининой. Некоторые же болели сыпняком.
Федора Раскольникова просто выменяли у англичан на что-то.
Пока же я с Рейснер поехал в Питер с каким-то фантастическим мандатом, ею подписанным.
Она была коммором, комиссаром морского Генерального штаба.
Одновременно с моим делом Горький выхлопотал от ЦК обещание выпустить бывших великих князей; он уже верил, что террор кончился, и думал, что великие князья будут у него работать в антикварной комиссии.
Но его обманули; в ту ночь, когда я ехал в Москву, великие князья были расстреляны петербургской Чека. Николай Михайлович при расстреле держал на руках котенка.
Я приехал в Петербург, пошел к Елене Стасовой в Смольный; она служила в Чека, и мое дело было у нее; я пришел к ней в кабинет и передал ей записку. Стасова – худая блондинка очень интеллигентного вида. Хорошего вида. Она мне сказала, что она меня арестует и что записка Якова Свердлова не имеет силу приказа, так как Чека автономна, или, кажется, так сказала:
«Свердлов и я, оба мы члены партии, он мне не может приказать».
Я сказал, что ее не боюсь, вообще просил меня не запугивать. Стасова очень мило и деловито объяснила мне, что она меня не запугивает, а просто арестует. Но не арестовала, а выпустила, не спросив адреса и посоветовав не заходить к ней, а звонить по телефону. Вышел с мокрой спиной. Позвонил к ней через день, она мне сказала, что дело прекращено. Все очень довольным голосом.
Таким образом, Чека хочет меня арестовать в 1922 году за то, что я делал в 1918 году, не принимая во внимание, что это дело прекращено амнистией по Саратовскому процессу и личной явкой меня самого. Давать же показания о своих прежних товарищах я не могу. У меня другая специальность.
В начале 1919 года я оказался в Питере. Время было грозное и первобытное. При мне изобрели сани.
Первоначально вещи и мешки просто тащили за собой по тротуару, потом стали подвязывать к мешкам кусок дерева. К концу зимы сани были изобретены.
Хуже было с жилищем. Город не подходил к новому быту. Новых домов построить было нельзя. Строить хижины из льда не умели.
Сперва топили печки старого образца мебелью, потом просто перестали их топить. Переселились на кухню. Вещи стали делиться на два разряда: горючие и негорючие. Уже в период 1920 – 1922-х тип нового жилища сложился.
Это небольшая комната с печкой, прежде называемой времянкой, с железными трубами; на сочленениях труб висят жестянки для стекания дегтя.
На времянке готовят.
В переходный период жили ужасно.
Спали в пальто, покрывались коврами; особенно гибли люди в домах с центральным отоплением.
Вымерзали квартирами.
Дома почти все сидели в пальто; пальто подвязывали для тепла веревкой.
Еще не знали, что для того, чтобы жить, нужно есть масло. Ели один картофель и хлеб, хлеб же с жадностью. Раны без жиров не заживают, оцарапаем руку, и рука гниет, и тряпка на ране гниет.
Ранили себя неумолимыми топорами. Женщинами интересовались мало. Были импотентами, у женщин не было месячных.
Позднее начались романы. Все было голое и открытое, как открытые часы; жили с мужчинами потому, что поселились в одной квартире. Отдавались девушки с толстыми косами в 5 1/2 часов дня потому, что трамвай кончался в шесть.
Все было в свое время.
Друг мой, человек, про которого в университете говорили, что он имеет все признаки гениальности, жил посреди своей старой комнаты между четырьмя стульями, покрытыми брезентом и коврами. Залезет, надышит и живет. И электричество туда провел. Там он писал работу о родстве малайского языка с японским. По политическим убеждениям он коммунист.