Сентиментальный убийца
Шрифт:
Глава 1 Юбилей Самсона
Мне всегда нравилось слушать, как идет дождь. Нет, не так: мне просто нравилось, когда идет дождь. Вне зависимости от того, нахожусь ли я в теплой и уютной квартире с чашкой горячего кофе перед моим роскошным домашним кинотеатром или же меня несет, словно комок слежавшихся красно-желтых осенних листьев октябрьским ветром по мокрым улицам через бегущие мутные ручьи дождевой воды, через лужи с бензиновыми разводами и осенним запахом большого города. И вечный бой…
…«А герл
Сегодня был именно такой дождливый день. С утра за окном стоял унылый серый полумрак, он прокрадывался в приоткрытую форточку и нервно дергал и колыхал занавеску, а черные деревья под окном шептались так жалобно, словно на дворе был октябрь, а не вторая половина марта.
В этот день у меня было ностальгическое настроение. Как поется в песне, «шорох листопада, „Лунная соната“ — все, что мне надо сейчас для души».
Впрочем, листопада не было в связи с весенним периодом двухтысячного года, а вместо «Лунной сонаты» я поставила очередной умопомрачительный — в основном из-за спецэффектов, а стало быть, и бюджета — гипербестселлер Голливуда «Матрица», который упорно муссировали в прессе под претенциозным наименованием кибер-Библии двадцать первого столетия.
А вообще — зачем американцам «Лунная соната»? Вот «Полицейская академия» и «Остин Пауэрс» (это про дебильного шпиона с мерзкими, как весь он сам, черными очками) — это да. А какого-то там еще Бетховена им знать совершенно необязательно. Разве что только собаку из одноименного фильма.
Это прямо как в анекдоте: встречаются два американца, и один другому и говорит: «Ты знаешь, Бетховен — это композитор». — «Какой умный пес! Он еще и музыку пишет!»
…В размышления о Бетховене, американцах и двадцать первом столетии удачно воткнулась тетушка Мила. Она вошла в мою комнату, держа в руках недавно заведенного кота Борю, названного в честь ушедшего в отставку Бориса Николаевича, подозрительно посмотрела поверх очков на летающего по экрану Кеану Ривза в лысоголовой компании демонического Лоренса Фишборна и проговорила:
— Вот ты скажи, Женя… какое у нас сейчас тысячелетие? Американцы говорят, что уже двадцать первое, а у нас упорно считают, что еще двадцатое… Олимпиада Кирилловна накануне кинула сковородкой в дядю Петю из двадцать первой квартиры — тот десять минут талдычил, что во всем виноваты жиды и что если бы не жидовский выкормыш… это он так мило титуловал Иисуса Христа… то сейчас летоисчисление велось бы от сотворения мира, как издавна шло в России. Пока говорил, успел выпить бутылку портвейна.
Я вяло улыбнулась и продекламировала:
— «В кашне, ладонью заслонясь, сквозь фортку крикну детворе: какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?..»
Тетя Мила погладила интеллектуально насупившегося кота и, озабоченно поджав губы, проговорила:
— М-м-м… Мандельштам?
— Пастернак. Тоже, между прочим, по дяди-Петиной классификации, жидовский
— Разве Пастернак еврей?
— Да нет, японец, — невозмутимо ответила я. — А вообще, охота вам, тетушка, слушать разнокалиберных перегарных хлопцев из соседних квартир?
— Значит, сейчас еще двадцатое столетие? — не унималась та.
— Ну конечно. Число «десять» принадлежит к первому десятку, не так ли?
— Д-да, — чуть поколебавшись, ответила тетя Мила.
— Ну так и двухтысячный год принадлежит к двадцатому столетию. — Я выключила «Матрицу», и на экране появилась отвратительно ухмыляющаяся физиономия непрестанно гримасничающего, вертящегося в разные стороны и хихикающего молодого человека из рекламы одной из смертельно-убийственных для кариеса, стоматита, пародонтита и перхоти жвачек, который предлагал пластиковозубой красотке обменять эту самую чудо-жвачку на чудовищное количество «обыкновенной». Глупая девочка ухмылялась и отказывалась от высокой чести точно так же, как это делал неподражаемый Иван Васильевич Бунша, когда Жорж Милославский говорил ему: «Садись… царем будешь!» — «Ни за что!»
— Идиотизм… — пробормотала я и легким нажатием пальца стерла паясничающую парочку с экрана; промелькнула голая задница и, наконец, когда я переключила, кажется, на НТВ, на экране появился строгий черно-белый римский профиль, выполненный в традициях реалистической школы Министерства внутренних дел, и голос диктора отчеканил:
— Как сообщила пресс-служба ФСБ, позавчера из заключения действительно бежал один из самых знаменитых российских киллеров, которому инкриминировали причастность к ряду громких заказных убийств, бывший офицер ФСБ Алексей Орловский, известный в криминальных кругах под кличкой Генрих. Тысяча девятьсот шестьдесят шестого года рождения, уроженец…
— А он ничего, — лениво сказала я. — Красивый. И имя-то какое — Алексей Орловский. Как будто граф.
— Красивый… граф… — проворчала тетушка, — эти красивые графы всю страну на уши поставили… демократы… просто колумбийский наркокартель, а не страна.
Я рассеянно покачала головой, особенно не вслушиваясь в бормотания дражайшей родственницы. Эти лирические отступления из серии «во всем виноват Чубайс» во многом были навеяны достаточно частым общением тети Милы с нашей ближайшей соседкой Олимпиадой Кирилловной Докукиной, уже упоминавшейся сегодня.
Эта последняя являла собой классический тип бой-бабы и даже фамилией своей напоминала свирепую чеховскую героиню из рассказа «Последняя могиканша», которая, как помнится, кричала своему затюканному мужу через весь дом: «Досифе-ей! Ступай от меня мух отгонять!»
И меня нисколько не удивило, что она бросила сковородкой в соседа дядю Петю, который тоже, откровенно говоря, не был агнцем, а гнал самогон и продавал его любителям дешевых спиртных напитков.
При этом, как то бывает не так уж и редко, являясь основным потребителем своей продукции.