Сентябрьские розы
Шрифт:
У него бывали такие дни, когда он только и делал, что сетовал и жаловался.
– Вы неблагодарны, мой дорогой учитель. Если и есть на этой планете существо, которое не имеет права жаловаться… Ваша жена живет только ради вас, ваше творчество, похоже, вас переживет, ваши друзья – самые выдающиеся люди нашего времени. Чего же вы еще хотите?
– Я ничего не хочу, друг мой. Просто жизнь горестна и пуста, вот и все… И все же! Мне осталось десять, возможно, пятнадцать лет жизни. И как же проходят эти неповторимые минуты? Я пишу книгу, в которую сам не верю, принимаю каких-то посторонних людей, которые меня не понимают, а мне бы хотелось мирно наслаждаться последними солнечными лучами, перечитывать любимых поэтов, философов и
– Но теперь, – отозвался Эрве, – я вас не понимаю. Если вы и в самом деле этого хотите, за чем же дело стало? Пишите только ради собственного удовольствия, а что касается молодых, неужели вы, хотя бы на моем примере, не видите, как они были бы рады общению с вами?
– Конечно, друг мой, конечно… Но мне не нужны ученики, я никогда не испытывал желания влиять на чьи-то мысли. Вы – другое дело, вы по доброте душевной готовы выслушивать мои жалобы и мечтания. Вот только вы принимаете меня таким, каков я есть, и не пытаетесь спасти от самого себя. Стараться возродить меня к жизни могли бы только наивные существа, которые говорили бы обо всем и обо всех, только не обо мне… Естественность, почти животная естественность, вот чего я жажду – и чего лишен.
В тот вечер он так жаловался и жалел себя, что на следующий день Марсена не удержался и описал госпоже Фонтен его состояние, намекнув, что перемены в жизни пошли бы на пользу ее супругу.
– Не беспокойтесь, – ответила она, едва заметно пожимая плечами. – Он всегда такой, когда закончил одну книгу и еще не начал другую. Гийом страдает маниакально-депрессивным психозом. У этого заболевания есть различные фазы. Когда он творит, то испытывает эйфорию. Но едва книга закончена, он начинает обдумывать новое произведение, и поначалу это весьма болезненное состояние. Мне столько раз приходилось от него выслушивать, что он стар, исписался, что ему нечего сказать, что новый сюжет ничего не стоит… Я просто слушаю и жду… В один прекрасный момент работа налаживается, настроение улучшается, пессимизм уступает место радостному возбуждению, кризис миновал.
Она говорила это с уверенностью психиатра, описывающего состояние своего пациента.
– Вы знаете его лучше, чем я, мадам. Но не кажется ли вам, что ему бы следовало сменить обстановку, больше общаться с молодежью?
– Понимаю! – с горечью ответила она. – Ваша кузина Ларивьер наговорила вам, будто я чуть ли не лишаю его свободы, что я патологически ревнива, не даю ему общаться с молодыми женщинами и наношу вред его творчеству.
– Эдме не говорила мне ничего подобного!
– Не она, так ее сестра или кто-нибудь еще. Я знаю, о нашей семье рассказывают бог весть что… Если вы чуть лучше нас узнаете, то сами поймете, что они несправедливы. Да, признаю, в начале нашего замужества я ревновала. Теперь Гийом уже немолод, мы женаты уже двадцать пять лет, я даю ему свободу действий. Если он ей не пользуется, значит ему это не нужно. Порой он на какое-то мгновение позволяет себе фантазии, если вдруг получит письмо от какой-нибудь восторженной студентки, потом возвращается за письменный стол, где обретает свое истинное счастье, и ко мне, потому что я один из инструментов его работы, нечто вроде авторучки или словаря Литтре.
Госпожа Фонтен говорила еще долго, Эрве она показалась весьма разумной и спокойной, он решил, что, если рассуждать здраво, его друг находится в надежных руках.
V
У Ларивьеров часто можно было встретить одну молодую художницу, Ванду Неджанин, она делала карандашные портреты и была приятельницей сыновей Эдме. Одевалась она с вызывающей простотой. Эдме, весьма строгая в своих оценках, уважительно отзывалась о рисунках Ванды и в знак того, что ее отзывы были искренни, даже повесила у себя дома один из ее портретов между работами Шагала и Дюфи.
– Серьезно, Эрве, ты не находишь, что
– Со словом гений следует обращаться осторожно, – ответил Эрве, – но она, безусловно, очень способная. Откуда она?
– Откуда Ванда?.. Я знаю о ней не больше твоего… Ее семья, они русские, то ли из белых, то ли из розовых, эмигрировала в Париж в революцию. Ванда была воспитана полурусской, полуфранцуженкой, поэтому у нее есть легкий акцент… Такое раскатистое r… С тех пор как она начала работать самостоятельно, она съехала от родителей и живет в своей мастерской… На улице Ренн, в глубине двора… Я там была у нее… Она очень красива, поэтому у нее много заказов… Ей позировал Ларрак, патрон Франсуа, а всем известно, что ему не хватает терпения! Не думаю, что ее поклонникам что-то от нее перепадает… Несмотря на свое происхождение, в политике она, как выражаются мои дети, весьма «продвинута»… Честно говоря, думаю, ее протест продиктован скорее некими сентиментальными соображениями, а не идеологическими, но уверена, что нас всех она ненавидит.
Подтверждение этому диагнозу Эрве получил несколько дней спустя. Обратив внимание, что Ванда отмалчивается во время разговора Эдме с подругами по поводу того, как трудно жить в современном мире, он сел с нею рядом и спросил:
– А вы почему молчите?
– Что, по-вашему, я должна говорить? Оскорблять их я не хочу. Но как Эдме Ларивьер и ей подобные могут рассуждать о том, как «трудно жить»? Она знает, что подпись внизу чека даст ей еду, одежду, украшения, ей известно, что для того, чтобы перенестись из одной точки пространства в другую, ей достаточно сесть в длинную белую машину, поданную прямо к двери, или нажать кнопку лифта… Ее жизнь – это цепочка чудес… Чтобы понять, как бывает «трудно жить», ей нужно подождать автобуса под дождем, подняться пешком на седьмой этаж, а под конец месяца считать и пересчитывать последние оставшиеся франки…
Свою тираду она произнесла вполголоса, со сверкающими от гнева глазами.
– Вы правы, – согласился Эрве. – Но похоже, вы сами тоже отнюдь не бедствуете.
– В этом году дела идут неплохо, – вынуждена была согласиться она. – Но перед этим два года были ужасными… Просто жить не хотелось… В последнее время снобизм окружающих дает мне средства к существованию… Надо этим воспользоваться. Это ненадолго.
Эрве внимательно посмотрел на нее. Черты лица ее были безукоризненны. Черные волосы, причесанные на прямой пробор, подчеркивали их чистоту и совершенство. Ему в голову пришла мысль: английскому издателю для фронтисписа книги нужен портрет Фонтена – так почему бы не заказать его Ванде?
– Гийом Фонтен? – переспросила она. – Я знаю, что он знаменитость, но не прочла ни одной его строчки. Думаете, он хороший писатель? У меня такое впечатление, что это должно быть что-то напыщенное и претенциозное.
– Вы высмеиваете снобизм, – возразил он, – а сами в него впадаете. В вашем узком кружке Фонтен уже не так моден, как прежде, его так долго превозносили, что отныне, похоже, любое новое мнение о нем кажется злословием. Но я знаю, и вы узнаете, если потрудитесь его прочесть, что он достояние французской культуры наряду с Шатобрианом или Флобером.
– Я не француженка и не люблю ни Шатобриана, ни Флобера.
– А кого вы любите?
– Я люблю своих соотечественников: Пушкина, Гоголя, Достоевского, Чехова… А из ваших?.. Пожалуй, Пруста.
– Прекрасный выбор, но Пруст восхищался Шатобрианом… и Флобером.
Она покачала головой:
– Возможно… Вообще-то, я не так уж и люблю Пруста. Он тоже из тех, для кого жизнь начинается за бульваром Мальзерб. Впрочем, если говорить об этом конкретном деле, мои вкусы совершенно ни при чем. Чтобы написать портрет человека, вовсе не обязательно им восхищаться. Организуйте все, Эрве, я буду очень рада.