Сентябрьские розы
Шрифт:
– Мы ужинали на площади Тертр… Завтра мы пойдем на выставку картин из коллекции Комарова…
Эрве поинтересовался, когда откроется выставка портретов, которые она должна была сделать для галереи Эзек.
– Вернисаж будет восьмого июня, – гордо сообщила она, – а предисловие к каталогу напишет Гийом.
– Я думаю, с его стороны это было бы большой ошибкой, – сухо заметила Эдме.
– Отчего же, позвольте узнать? – не согласилась Ванда. – Такое делали и Клодель, и Валери, и десятки других.
– Это совсем
– Почему другое?
– Ладно, коль скоро вы настаиваете, буду откровенна: потому что всем известно, с каким восхищением относится к вам ваш друг. Все скажут, что он написал это предисловие из любезности, от этого не будет хорошо ни вам, ни ему.
Ванда побледнела от гнева.
– Так вы полагаете, – спросила она, грассируя заметнее, чем обычно, – что Клодель или Валери не восхищались художниками, которых восхваляли?
Эдме пожала плечами:
– Вы прекрасно знаете, слову восхищение мы придаем разный смысл.
После чего она поспешила сменить тему разговора. Ей не хотелось ссориться с парой, которая, похоже, расставаться не собиралась. Гийом Фонтен был во власти чувств и выглядел вполне счастливым, за исключением тех моментов, когда у него справлялись о здоровье Полины. Тогда он мрачнел, что вполне соответствовало ситуации, и возводил глаза к небу.
Они с Вандой ушли, как и пришли, вместе.
Х
Полине Фонтен стало известно про обед у Ларивьер. Она имела бурные объяснения с Гийомом, а затем и с Эдме, которую пригласила на улицу де ла Ферм. В течение последующих нескольких дней Фонтен проявлял осмотрительность. Он продолжал наносить визиты Ванде в ее мастерской, но уже не настаивал, чтобы их приглашали вместе. Однажды вечером он попросил Эрве Марсена навестить его в Нёйи, чтобы скрасить одиночество и разделить ужин. После ужина он увлек молодого человека в сад и там, под звездным небом, сделал грустное признание:
– Ах, друг мой! Представьте себе, я, эпикуреец, совершенно не созданный для трагедий, оказался вдруг в… э-э… корнелевской ситуации. Да-да, именно корнелевской, другого слова не подобрать, ведь вы же понимаете, только бессовестный, неблагодарный человек может забыть подлинную преданность, любовь, которая если и была излишне требовательной, то лишь оттого, что не знала границ… Но все же какое отчаяние я бы испытал, если бы пришлось отказаться от этого чувства, последнего сполоха пламени, озарившего давно погасшее сердце. Право же, мой славный друг, о моих невзгодах мне следовало бы слагать стансы, столь же… патетические, как стансы дона Родриго, потому что препятствие – это моя супруга, а та, что ее оскорбляет, – моя возлюбленная.
– Но что произошло? Уверяю вас, я совершенно не в курсе ваших любовных дел.
– Увы! Это все непросто. Полине с каждым днем становится все хуже, нет никаких сомнений. Она отказывается от пищи и худеет, на нее больно смотреть. Она уже потеряла двенадцать, пятнадцать килограммов… Это что-то ужасное… Доктор Голен не скрывает от меня, что опасается худшего. Полина переносит все стоически, но меня не обманешь. Это, безусловно, болезнь души, а не тела:
Росший рядом цветущий куст жимолости источал божественный аромат.
– Да, – продолжал Фонтен, – совершенно другим человеком… Не так давно я жаловался вам, что потерял интерес к работе. Теперь это прошло… Вы сами в этом убедитесь, когда я смогу прочесть вам длинную повесть, над которой, спасибо Ванде, я сейчас работаю… Знаете, прежде я никогда не был доволен тем, что пишу, а теперь это что-то новое, я уверен… Почему вы морщитесь?
– Потому что опасаюсь, дорогой учитель, как бы из-за Ванды вы не стали увлекаться предметами, вам вовсе не свойственными. Четко выраженные идеи в повести или романе… нет ничего опаснее.
– Предрассудки, друг мой, предрассудки!.. Возьмем, к примеру, Толстого, разве он боялся четко выраженных идей?.. А Джойс? А Пруст? Они не боялись вставлять в свои романы долгие литературные и даже политические дискуссии… Нет, эта нежная особа могла бы стать для меня источником молодости… Вот только я… страдаю. Я не хотел бы причинять боль ни той ни другой.
– Это непросто.
– Непросто? Разумеется… Но вполне возможно, если вы мне поможете.
И так, прохаживаясь вокруг цветника, Эрве Марсена согласился предоставить алиби на всю вторую половину июньского дня, которую Фонтен провел в галерее Эзек на вернисаже выставки Ванды Неджанин. Ванда потребовала, чтобы он не отходил от нее ни на шаг. Эдме Ларивьер, быстро пробежав по залу, завела Эрве за кадку с пальмовым деревом:
– Теперь ты признаешь, как это нелепо?! Гийом изображает из себя хозяина дома. А это предисловие… Она заставила его упомянуть какого-то Неджанина, который был маршалом при дворе Екатерины Великой! Скорее всего, это неправда, и потом, хотелось бы понять, хочет ли она быть товарищем Вандой или великой герцогиней в изгнании… А как тебе эта фраза о ее необыкновенной простоте? Наверняка сама ее и продиктовала: «Всегда строго одета, в черное, без единого украшения…» Ладно, она и в самом деле ничего не носит, даже часов, поэтому, кстати, всегда и опаздывает… Но «строго одета», вот уж нет!.. Во всяком случае, с тех пор, как она встречается с Гийомом…
– Эдме, какая страсть! Какой пыл! Что она тебе сделала?
– Она разрушила дружбу, которой я очень дорожила.
Критики между тем расхваливали портреты Ванды. Боб и Бобби, близкие приятели Ванды, забавная чета гомосексуалистов, ликовали.
– Теперь все здорово! – сказал Боб Ванде. – Тебя приняли в высшем обществе… Ничего бы не было, если бы не твой талант, но у тебя его полно, и это главное… Подружки поджидали тебя за углом, чтобы прикончить… Но ты победила, и они будут гордиться тобой.