Сенявин
Шрифт:
Много лет спустя Сергей Тимофеевич Аксаков вспомнил крестного, вспомнил дом на Фонтанке, давние «балконные» дни.
«Один раз он (Мертваго. — Ю. Д.) сказал мне, указав пальцем: «Видишь ли ты этого господина, который тащится по набережной, так гадко одетый?» Я отвечал, что вижу. «Это великий человек! Это нищий, которому казна должна миллионы, истраченные им для чести и славы отечества. Это адмирал Сенявин!» Как он в это время поравнялся, то Дмитрий Борисович назвал его но имени и сказал ему: «Зайди ко мне». Адмирал зашел. Мы все трое прошли в кабинет. Я, разумеется, пошел по приглашению хозяина. Сенявин пробыл с час; просто и открыто говорил он о своем крайнем положении, об оскорблениях, им получаемых,
Крестный отец досказал мне всю историю русского с ног до головы славного нашего адмирала; рассказал мне и положение, до которого он был доведен. «Сенявин, — прибавил он, — доведен до того, что умер бы с голоду, если б не занимал денег, покуда без отдачи, у всякого, кто только дает, не гнушаясь и синенькой; но у него есть книга, где он записывает каждую копейку своего долга, и, конечно, расплатится со всеми, если когда-нибудь получит свою законную собственность».
Не сразу после возвращения, а постепенно увязал Дмитрий Николаевич Сенявин в этом «крайнем положении».
2
Устремляясь на Балтику, Сенявин мог бы сказать о себе, как поэт сказал о Кавказском пленнике:
В Россию дальний путь ведет,
В страну, где пламенную младость Он гордо начал без забот...
Заканчивая громадную одиссею, вице-адмирал заканчивал и «свою молодость». Так Сенявин определил собственный возрастной этап, пришедшийся на лиссабонские дни.
Дмитрий Николаевич вернулся сорокашестилетним.
Тогдашнему Сенявину ровня годами пишущий эти строки. Но он живет «вечерне» и потому радуется, глядя на героя своей книжки. Столько испытать, столько изнемогать и столько одолевать — и вот, поди ж ты, экая бодрость, экая устойчивость мироощущения!
Когда постранствуешь, все хорошо на родине — и то, что хорошо, и то, что нехорошо. Была острая отрада свидания с женой, с Терезой Ивановной, встреча с детьми, которые поднялись, вытянулись, изменились, и это тоже сладко, но вместе и больно, потому что поднимались, тянулись, изменялись без тебя, словно бы в сиротстве; была, наверное, и потаенная ревность жены к мужу и мужа к жене, ведь не месячная разлука легла меж ними; воскресло и многое призабытое, но незабытое, как ощущение первого снега с кровли бани, которым растираешь лицо, плечи, грудь.
Нехорошее поначалу не ударило молотом. И потому, что душу грело чувство возвращения, и потому, что сы-
209
14 Ю. Давыдов
пал мелкий дождичек, совсем не похожий на сумасшедшие ливни юга, а потом легла зима, здоровая и крепкая, пахнущая березовыми дровами, зима, несравнимая с английской мокрядью, воняющей угольным дымом.
И еще была встреча с Москвой. Он помнил ее с детства, он любил ее всегда. Да вот и увидел: такую русскую, такую милую' привольную, раскидистую, в мягко голубеющих сугробах. Увидел Москву рождественскую, Москву святочных гуляний... «Москва меня обворожила», — светло улыбнулся Дмитрий Николаевич и прибавил, что если б не служба, то, право, перебрался бы на житье в первопрестольную... 43
А нехорошее-то началось с того, что Сенявину объявили: не ждите, ваше превосходительство, аудиенции у государя. Причина? Очередной поклон царя императору французов. Хорошо осведомленный мемуарист замечает: «Известно, что по требованию Наполеона вице-адмиралу Сенявину запрещен был вход во дворец».
Однако он числился в сгрою: принял ту же должность, которую оставил для Средиземного моря. Это еще не было отставкой, по это уже было понижением.
Ровно за пятилетие до того, как Дмитрий Николаевич со своими моряками и солдатами высадился в Риге, осенью 1804 года царь «высочайше повелеть соизволил поручить управление состоящих в каждом из главных портов флотских команд одному из флагманов». И тогда же последовало решение Адмиралтейств-коллегии: «Флотскими начальниками определяются: в С.-Петербурге — адмирал Ушаков, в Кронштадте — адмирал Тет, в Ревеле — контр-адмирал Сенявин...»
Тогда, в восемьсот четвертом, назначение в Ревель было нешуточным. Чичагов, глава морского ведомства, сообщал князю Воронцову, что Ревельский порт следует признать «наивыгоднейшим для содержания нашего флота, где также за вмещением всех кораблей и фрегатов довольно оставаться может места для купеческой гавани и для некоторой части гребного флота; почему и положено там устроить главный военный порт».
А если прибавить замечание сенявинского офицера Панафидина, что из Ревеля наш флот выйдет навстречу неприятелю раньше, чем из Кронштадта, забитого льдом, то станет понятно: Дмитрию Николаевичу досталась задача почетная.
Дело было трудное, хлопотное, на большие тысячи. Низкие брустверы худо защищали гавань от северных ветров. Старую гавань отдали купеческим судам, а новую принялись сооружать с таким расчетом, чтобы она могла «вместить весь Балтийский флот».
Пока Сенявин отсутствовал, море и непогода поработали в гавани успешнее людей. Бури размывали стенки, волны намывали мели. Дело дышало на ладан: не хватало денег, не хватало рук. Так было и по возвращении Сеня-вина.
Жизнь у Дмитрия Николаевича потекла смурая, без вдохновения и напряжения. Современник Сенявина вздыхал: «Жить в отставке — не забавная проза. Беда нашей братье с нашим дворянским образованием: на то и дворянин, чтобы служить; а вытолкни тебя служба за порог, не знаешь, куда деваться. Одно прибежище — бумаги и книги».
Дмитрия Николаевича еще не вытолкнули за порог, но уже толкнули к порогу. И у него тоже осталось «одно прибежище — бумаги и книги».
Его записки, сделанные в Ревеле, жухли под спудом чуть не столетие. Они увидели свет накануне первой мировой войны — в морской периодике, адресованной специалистам. В конце второй мировой войны их напечатали приложением к брошюре. Словом, они и теперь почти библиографическая редкость.
Доктор военно-морских наук капитан 1-го ранга Н. В. Новиков, знаток истории флота и человек доброй, щедрой души, памятный многим, кто занимался боевым •прошлым Родины, написал предисловие к сенявинским мемуарам. Николай Васильевич так определял особенности рукописного наследства выдающегося флотоводца: «одна из самых любопытных и интересных морских хроник»; «обширнейший материал как для истории флота, так, главным образом, для знакомства с бытом флота»; «удивительно бодрым настроением4 проникнуты страницы записок», несмотря «на обидное положение автора, еще так недавно бывшего на высоте своей боевой и политической славы»; вспоминая молодость, «автор как бы сам молодеет и с увлечением рассказывает о своих мичманских шалостях и веселом препровождении времени^ совершенно сознательно подчеркивая, что веселость, бодрость, задор есть неотъемлемые свойства именно того духа, который в боевую минуту ведет воина к подвигу».
Читая сенявинские записки, будто слышишь голос Се-нявина: очень явственна разговорная интонация. Чудится, будто он не писал, а диктовал.
Психологи, перечисляя источники для уяснения характера, называют материалы, писанные человеком вовсе не затем, чтобы по ним определяли его характер. Скажем, частная корреспонденция, интимные дневники. Записки Сенявина принадлежат именно к таким материалам, и в этом их невыцветшая прелесть.
Сквозь строки так и проглядывает умная, даже, пожалуй, лукавая физиономия; но это улыбка, это лукавство человека, много передумавшего. А кроме того, есть особенность, нечастая в мемуаристике: Сенявин изобразил