Сэр
Шрифт:
На этом отдаленное сходство моего деда с отцом Исайи раз навсегда кончается. Ему никогда больше не пришлось улаживать никаких конфликтов и дел, ни с властями, ни частных, ни участвовать в каких бы то ни было предприятиях – ни в лесном, ни в каком другом. Через неделю немцы вошли в Ригу, но латышские патриоты постреливали с крыш уже накануне – по отступающим советским войскам. Почти сразу евреев согнали в гетто и район оцепили.
Мы вернулись к себе, в Ленинград, на улицу Марата – которая всегда воспринималась сознанием только как улицамарата или просто марата и никогда как улица имени некоего Марата. То есть
– если на секунду наморщить лоб – конкретно
Луно-Чарским? Еще полминуты поверхностных ассоциаций, и Марат, французский, Жан-Поль, по логике и абсурду вещей становится третьим членом, не сказать – уравнения, а какого-то неустойчивого тождества, вместе с Людовиком и Николаем: на правах умерщвленного, если верить картине художника Давида, тоже орудием гражданского правосудия.
В конце войны мама получила письмо от рижанки, которая видела смерть всей нашей семьи: Давида, Бейли, Мариам, Юдифи, Менделя и остальных, включая его жену “немку” Евгению. (Жаль все-таки что она не была настоящей немкой, без кавычек,- чтобы отказаться от немецкого происхождения и объявить себя еврейкой.) Всех их убили из винтовок и пулеметов во время трехдневных декабрьских расстрелов в Румбуле – наших конкретно 8 декабря. Написавшая об этом упала в общую кучу, не получив пули, ночью выбралась, бежала и три года просидела в погребе у одинокой спокойной латышской пары хуторян. История из хрестоматии и, как все такие
– или, несмотря на это,- реальная.
Расстрелянные – судя по их письмам моей матери, которые она давала мне читать,- люди были заурядные, довольно ограниченные, средне- или малообразованные. (Добрые – хотя это к делу не относится.) Катастрофа, которую они потерпели в числе шести миллионов произвольно выбранных человек, происходившая тем более не вдруг, а растянутая – для них на месяцы, для других на годы, через их простое участие в качестве слагаемых этой огромной суммы, придала им величие.
Глава III
Биография Исайи Берлина, написанная Майклом Игнатьевым, образцовая в том смысле, что она точна, основательна, уравновешенна и полна. Это сумма приведенных в единство событий жизни, трудов, связей и направления мыслей человека, занявшего в обществе, в философии, в академических кругах, в Англии и в мире именно то место, выпустившего именно те книги, получившего именно то признание, которые занимал, выпустил и получил Берлин.
Если по прочтении ее, да и в процессе чтения, к концу настойчивей, чем с начала, тебя нет-нет и прохватывает чувство неудовлетворенности, то отнести это следует прежде всего к требованиям, которые ты ей заранее предъявил и которые тем самым характеризуют тебя, а ей никак не в укор.
По обстоятельствам рождения и семейным, по воспитанию и образованию, по смене окружения и стран обитания, по душевным склонностям и качествам натуры Исайе Берлину предлежало несколько судеб, и из этой биографии выходит, что он разные отрезки их с разной степенью причастности к ним исполнял. Но судьбы как таковой, его собственной, единой и единственной, из игнатьевской биографии не выходит. Встречи, дружбы, привязанности и отталкивания выглядят так сложившимися, а не неизбежно выбираемыми, не предначертанными. Предположим, его жизнь и была задумана не судьбой в древнем понимании, а, как сказали бы романтики, игралищем судеб. Но и этого нет: есть цепь последовательных событий, то связанных между собой, то перебивающих друг друга. И независимо от этого есть непобедимое впечатление, что в раствор биографии не брошена какая-то последняя щепотка соли, которая превратила бы его в кристалл.
Потому что за хроникой фактов, не захватывающих, не ярких, выпавших не одному Берлину, а в том или ином виде целому кругу людей, все-таки слышится дыхание судьбы. Уже хотя бы по знаменательности того, чего он избежал, из теснейшего соседства с чем выбрался невредимым – и ради чего. Не говоря о том, что жизнь, покрывшая почти целиком все двадцатое столетие, прошедшая в частом соприкосновении с его сердцевиной, вклинившаяся в драматические перипетии его истории в непосредственной близости от их центра, крупнее составляющих ее фактов и непременно выходит за рамки самого точного, основательного, полного и в особенности уравновешенного их описания.
Когда Исайя сказал: “Меня всегда веселили люди, я никогда не скучал с людьми”, я спросил, бывали ли у него периоды депрессий.
“- Бывали. Нет, депрессий – нет. Боязни, неуютности. Когда я первый раз попал в New College, они были такие скучные, такие чопорные. Я чувствовал себя, как, помните, в опере “Пелеас и…
– Мелисанда.
– …Мелисанда”. Мелисанда говорит: “Attends peu, je ne suis pas heureuse ici” – “я несчастлива здесь”. Я это чувствовал. Это бывало. В Америке в первый год, когда я там был на службе, я там никого не знал, в Нью-Йорке. Это да. Появилась нервность.
Depression – это слишком сильное слово. По-видимому, у меня никогда не было”.
Почти автоматически я отозвался: “Не ваша стезя”.
Вот что отличало его от людей его круга и его ранга: он был наглядно счастливый человек. Всю жизнь он был погружен исключительно в интеллектуальные занятия, от которых, как известно, не может не быть большой печали,- и умудрился не впадать в меланхолию. Он прожил столетие, угнетающее прежде всего интеллект,- и не знал, что такое депрессия. Вот это побуждает меня, как, возможно, всех однажды попавших в поле действия его личности, продолжать думать о нем и, думая, непроизвольно улыбаться. Вот этому хорошо бы найти объяснение – из биографии, из общественной позиции, из моральной.
Когда я спросил, описывают ли его впечатление от прожитого торжественные слова Ахматовой “я счастлива, что жила в эти годы и видела события, которым не было равных”,- он ответил, вызвав мою улыбку: “Нет. Я счастлив – но не оттого, что я жил в это время”. Вскоре после этого, говоря на другую тему, он произнес о своей судьбе еще одно слово: “Это было, в общем, страшное столетие. Но меня не коснулось. Просто выпала удача”.
Едва ли кто-то может повторить ахматовское заявление применительно к себе, чтобы вышло искренне. Да это, по сути, не столько заявление, сколько девиз. Как надпись на щите мне, например, несравнимо больше импонирует “счастье” Ахматовой, чем