Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

– Сыночек, сыночек мой… Боречка… ласточка…

Мелкие, быстрые поцелуи облепляли мое лицо, как пчелы, как бабочки летние, садились, вспархивали, улетали. Она меня звала всегда так — не «внучек», а «сыночек». У бабушки моей трех сыновей на войне убили. Немцы… фрицы… При коротком, наотмашь бьющем слове «фриц» мне представлялся почему-то рыбацкий котелок с железными ушами, и в уши ветка продета, и над костром мотается, а в котелке — уха, что ли, варится?.. или — человечина… «Да ведь и они тоже люди, – говори бабушка, плача, зажигая перед домашней иконой Богородицы лампадку, – это им Гитлер, сучонок вонючий, приказал… А так — они не виноватые, фрицы…»

– Баушк, где мы? – спросил я.

Вокруг нас звучали густые, как мед, голоса, ходили и крестились разноцветные люди, звенела чистая, как хрусталь, музыка, жарким расплавленным золотом пылали свечи, толпы свеч, как толпы горящего золотого народа.

– Во храме, – тише мыши сказала бабушка над моим запрокинутым лицом.

– Мы все умрем? – прогундосил я — и заплакал.

– Умрем, а потом все воскреснем, – шепнула бабушка. Ее беззубый рот смеялся беззвучно. По глубоким руслам темных морщин катились меленькие, как кривобокий речной жемчуг, мутные, как самогонка, слезки.

– Как — воскреснем?

Мое любопытство границ не имело.

– Да вот так. Земля раскроется, гробы отворятся, все скелеты оденутся плотью, и мы оживем.

– И мои дядья оживут? Ну, которых на войне убили, да?

Напротив скамьи, где сидели мы с бабушкой, висела икона. Икон много было в той старой церкви. С иконы на меня снова глядела моя Красавица. Она была тут почему-то одна, без Ребеночка. Ручки сложила на груди, головочку склонила, и так улыбалась, что становилось горячо сердцу. Бабушка меня уже не слушала. Бабушка глядела на Красавицу, и слезы так же мелко, дробно, быстро текли.

– Елеуса, – донесся до меня бабушкин шепот и хриплое дыханье.

«Елеуса, Елеуса, Елеуса…» – стал повторять я про себя — и уснул. Бабушка Марфа была матерью моей матери. Мою мать звали Матрена Ильинична, а отца — Валентин Иванович Полянский. Бабушка рассказывала мне байку, как они познакомились, мои родители. «Мать твоя училась на маляра,
а папка твой учился в ФЗУ на краснодеревщика. Папку твоего в сорок первом году привезли из Польши, и ему было одиннадцать лет. Ну вот они и полюбились быстро! Долго ли! Дело молодое! И вы, детишки-карапышки, пошли…»
Я был четвертым ребенком в семье. У меня было две сестры и один брат. Брат мой Алеша погиб на реке; утонул. Десять лет ему было. Плавать умел, и хорошо плавал. В омут попал, затянуло. Еще про одного братца смутные, сквозь рыданья, разговоры ходили, – про младенца, и недели не прожившего, и того Владимиром звали, и он умер от дифтерии, задохнулся в жару. Я закрывал глаза и пытался представить его себе, а выходил то ли котенок, то ли лягушонок. Широко разевала зверюшка рот – то ли кричала, на помощь звала, а то ли воздух ловила. Последний. Мне становилось страшно, я тряс головой и крепко жмурился. Кровь громко, дико толкалась в ушах. Так я силился, малой, представить себе смерть. И, кроме звона в ушах тугой крови, ничего не видел и не слышал. Сестры росли шебутные, беспутные, хулиганили со мной, играли в непотребные игры. Раздевали меня, стаскивали с меня штанишки. Я хихикал, а они кричали: давай в дочки-матери-отцы играть! И валили меня на себя. Дедушку моего, Илью Семеныча, я никогда не видел. Как и мои дядья, бабушкины сыны, он погиб на мировой войне. Фрицы убили его. Это было на Белорусском фронте. Он поднялся из окопа и побежал в атаку, и закричал: «За мно-о-о-ой! За Родину! За Сталина!» И его срезала автоматная очередь — влет. Так рассказывала бабушка. А ей так рассказал друг дедушки. Он выжил и приехал к нам домой, одноногий и без руки. «Козью ножку» одной рукой крутил, из старой газеты. Насыпал в газетную трубочку сухой махорки, раскуривал «козью ногу» – и морщился, будто яд заглотал, и плакал; а я думал, мужчины никогда не плачут. Мой отец, Валентин Иваныч, умер рано, в тридцать лет. Я не знал, отчего он умер. Я даже не знал, где. Мать пришла домой пьяная, с лохматой головой, ее бледные отвислые губы тряслись, как у голодной собаки. От матери плохо пахло, и я видел, что ей плохо, и мне стало ее очень жалко. Я подбежал к ней, обнял ее колени и уткнулся головой ей в живот. И она гладила меня по затылку жесткой, как доска, шершавой рукой и приговаривала плывущим, несвязным языком: «Ах-х-х-х, бедненький мой, сынка, ах-х-х-х… Вот и батяни твоего — нету-у-у-у… Помянули его мы, да… все честь по чести, все по-русски, да-а-а-а…» И такой у нее живот был толстый, родной, трясущийся в рыданьях, пахучий, как ржаной хлеб. Я не знаю, может быть, отца убили. Я ничего не знаю. Я помню только — диван старый, обшитый холстиной серо-зеленой, с жесткими валиками по бокам, на нем отец спал; приходил домой всегда поздно; еле смогал раздеться — и уваливался, и через минуту храпел беспробудно. Даже не ел на кухне. Храпел, задрав кадык; я, в своей колченогой кроватке за ширмочкой, тихо вставал на цыпочки, перекидывался через деревянный край и глядел, как отец спит. Спал человек. Спал, умаявшись. Где он работал? Что делал? Работал; семью кормил. Над диваном, высоко, на огромном, будто б для распятья выкованном, ржавом, с большой и плоской, как гриб, шляпкой гвозде висело отцовское ружье. Отец иной раз ходил в поля и луга на охоту, приносил уток. Мать ощипывала птицу, жарила и запекала в духовке. Помню пух и перья, что оголтело летали в воздухе и забивали мне, любопытному, нос и рот. Отец учил меня стрелять. Глаз у меня был здоровый, хороший, и я попадал в цель, в рисованную на заборе мишень, и отец смеялся, радовался: охотником, как я, будешь! А птицу однажды сбил влет, голубя. И горько, горько плакал, задыхался, конца слезам не было. Успокоился лишь тогда, когда мы с отцом этого голубя, с окровавленным сизым пером, похоронили во дворе, за гаражами, в коробке из-под маминых зимних сапог. Я, стараясь тихо дышать, глядел на его закинутое к потолку, как в гробу, лицо. Он был очень красив, мой отец. Странной, потусторонней, не мужичьей — не рабочей — не крестьянской — а благородной какой-то, тайной, забытой красотой. Лицо плыло во тьме, двоилось, мерцало. Длинные глаза закрытые под длинными стрелами бровей; губы нежные; щеки впалые. И над ним, длинно, долго лежащим, протянутым во весь диван, как рыболовецкое удилище длинное, тихо-мирно брели, на диванной полке, под овальным зеркальцем, в желто-медовое дерево дивана встроенным, семь мраморных слоников. Нежно-белые слоники, чуть в желтизну, мне казалось, они сладкие как сахар. Я днем всегда тайком взбирался на диван и лизал их. Нет. Не было чуда. Холодный мрамор. Ни вкуса. Ни сласти. Ни жизни. Милые, бедные слоники. Мертвый мрамор. Нет! Живые они для меня. Милые, бедные и живые. Они все так же там идут, под зеркалом, по деревянной полке. И отец храпит, усталый. И мать сидит на табурете, подперев тяжелую голову сонной, тяжелой рукой.
Жили мы бедно. Иной раз — и очень бедно. Слишком бедно мы, бывало, жили. На обед варили картоху без хлеба. На ужин — черные сухари с несладким чаем грызли. Мать, раскладывая сухари нам, детям, около чашек непромытых, с чайным коричневым налетом внутри, жестко, больно шутила: тебе сухарь, тебе сухарь, и тебе сухарь, на первый-второй – рассчитайсь!.. И мы, дети, спешили крикнуть весело: “Первый!.. Второй!..” А кто третий оказывался – тому несильный подзатыльник давали: а чтобы, значит, не слишком сухарю радовался. И мать наша смеялась за столом вместе с нами. И размачивала сухарь в чашке. И кусала сухарь молодыми, но уже гнилыми от недоеданья зубами. И мать наша — шла милостыню собирать. Я долго этого не знал, куда она на добычу денег уходит; мы все думали — на работу. Она не говорила ничего. Да мне сосед разболтал. Иди, кричит, погляди, мать твоя у церкви на карачках сидит, пьяненькая уже, в шапку денежку собирает! Он кричал мне: «И кре-е-е-естится, пасс-куда!» Я нахлобучил шапку ушатую, всунул босые ноги в валенки — и сломя голову побежал, понесся к церкви. Я знал, куда бежать — эту дорогу мы с бабушкой хорошо изучили. Направо, налево… так, замереть перед светофором, не то машины налетят, собьют… и ты — у-м-решь… «Умм-реш-шь… У-м-мреш-шь…» Я бежал и хватал воздух ртом. Воздуха не хватало. И, вот она, церковь моя; и вот она, мать моя — ну да, все правда, сидит, скрючив ноги, поджав их под себя, как татарочка на ковре; и шапка перед ней, и в шапке — монетки, белые и медные, и бумажки засаленные. Деньги. Мать поднесла руку ко лбу и медленно перекрестилась. И завыла, заныла, будто у нее щипцами выдрали изо рта больной зуб:

– Люди-и-и добрыя-а-а-а-а! Пода-а-а-айте нещастненько-о-о-ой… кто скока можи-и-и-ит… Господь вас не забуди-и-и-ит…

Ветер валил меня с ног. Я сам присел на корточки и зацепился обеими пятернями за ледяной асфальт, за корку наста, – и меня, как зверька какого, ветер все равно нес по льду, и я скользил, ногтями цеплялся, и валенки подворачивались, и вот ветер снес меня, покатил, будто я был мохнатый шар, перекати-поле в овраге. Прочь покатил от матери моей.

– Пода-а-айте, граждане дороги-и-и-ие, седня пра-а-а-здник, на помин души-и-и-и…

Ветер откатил меня за сугроб. В рот набился грязный снег. Я встал на четвереньки, плевался, вытирал ладонью лицо. Солнце било мне в глаза. Солнце богатым золотом поливало нищий лед. Мать заметила меня.

– Ух-х-х-х ты!.. ах-х-х-х ты… все мы космонавты-ы-ы-ы… Что ты тут?! А?!

Я видел — мать сильно рассердилась.

– Мамка! – стоя на четвереньках, крикнул я, и ветер отнес мой крик от матери вбок и вдаль, – мамка-а-а!.. Пойдем отсюда!.. Не надо так!..

Я плакал. Я понимал: ну не надо, не надо просить. Мать встала, потом нагнулась, подняла с обледенелой земли шапку с деньгами. Высыпала выпрошенное себе в заскорузлую руку.

– Не надо?! – крикнула она зло, и глаза ее зверино засверкали. – Не надо?! А скока мне на «Красной Этне» платят?! А чем я вас, всю ораву, кормить завтра буду?! А?!

Она сунула деньги в карман, и кулак не попал в карман, пьяно скользнул мимо, и все деньги — и монетки и бумаги — высыпались на снег, на лед, и ветер мигом разнес, развеял жирные, желто-зеленые, сальные, потные рубли и трешки. У ног матери осталась лежать только мелочь. Серебро и медь. И она плюнула вбок, и выматерилась грязно, и слюну отнес ветер; и села на корточки перед чешуею монет на снегу; и обхватила красное от мороза, губастое, как у рыбы, лицо руками. И я встал, и побежал наперерез ветру, подкатился к ней, к матери моей, и заревел, и эти монетки маленькие стал ногтями, пальцами из снега выковыривать, со льда поддевать, матери в карман толкать, – но она вдруг стала как мертвая, неподвижная такая, не видела, не чуяла ничего, только сидела так, будто увидела что страшное, закрыла лицо руками — и так застыла, будто не живым человеком была, не мамкой моей, а тряпичным чучелом на огороде. РАССКАЗ О ЖИЗНИ: ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН Моя жизнь тяжелая была, а я ее все равно люблю. Что ж еще любить-то, как не жизнь! Родом я из села Иваньково на Суре, отсюда, от Василя, двадцать пять километров. Отец мой был речник. А дед мой был бурлак. А деды дедов моих все насквозь были бурлаки. Короче, из бурлацкой я семьи. Поэтому река мне родная. Я с детства на воде! На баржах отец мой плавал; грузы перевозил. Матросничал. И я с ним. В войну мы спасались тем, что отец, возя картошку в трюмах, проковыривал мешки и чуток выкатывал из них картохи, а потом те мешки лошадиной иглой зашивал. Крал? Ну да, крал. А не скрадешь тогда – не процыкаешь! Одну зиму выжили лишь потому, что отец доски ловко скрал. А как? Дерево на баржах перевозили. Бревна да доски. И отец удумал штуку: водой доски подзалить, ну и залил, они ко дну трюма и пристыли. Когда груз прибыл – на пристани рабочие поленились от железа дощечки отдирать. Мороз крепко схватил. Ну сколько там досок недосчитались? Десяти? Двадцати? Больше? Плевать! Пусть их к шутам примерзли! А отец их ломом отколол, ночью… Мы доски эти – на санках – домой возили… Тогда в Нижнем жили. Нижний тогда назывался – Горький. В Горьком, значит. Ну и… И продавали эти доски на рынке. Потихоньку. На Сенной площади. И – еду покупали! Помню метель на Сенной… дома мрачные… а снег белый, белый, как сахар, я все сахару тогда хотел… Так в детстве голодном сладкого хотел, что, может, через эту жажду потом, в возрасте уж, пчел завел, чтобы – сладкий мед всю дорогу ложками жрать… А если б не доски те – я бы, может, ножки-то свои ребячьи тогда, в войну, протянул… как многие другие… А потом вырос я, на баяне научился играть; и хорошо играл. И снимать на аппарат научился, и очень этим делом увлекся. Да и подзарабатывал фотографией, чуть что – ко мне бегут: Юра, сегодня первое сентября, линейку школьную сними! Юра, сегодня юбилей у Невзоровых, серебряная свадьба, снимай-ка сладкую парочку! Юра, щелкни, встреча выпускников! Ну и тому подобное, пятое-десятое. Я сниму – и денежку возьму. Тем и жили мы с женою, с Лялькой. Парень я был справный. Однажды в сельсовет позвали, к Анне Цыгановой. Всех из кабинета выгнала. Глядит на меня, как сыч. И шепчет: Юрка, сними меня обнаженной! Меня аж пот прошиб. Как это, говорю, зачем это? А она уж руку мне на плечо кладет. А потом и на ширинку. Нахально так. Я весь в холодном поту. Прознала, змея, что я девок нагишом в полях, за стогами, снимал! Запрещено это тогда было, и называлось – пар-но-графия. Глянешь и упаришься от стыдухи. А я когда спечатывал этих голых девок-то – да, весь парной над проявителем стоял, красный! И красиво же я, чертяка, все это щелкал! Красота, и слюни текут! Втихаря – продавал, да… из-под полы… и не в Василе, нет, в Воротынец ездил, а то и в Горький… А тут она лапает меня сама! Я взял да и ударил бабу наглую по рукам. И отскочил. И к двери шагнул. Поздно подумал: власть она имеет, сука, не простит. А она мне в спину: что?! Не хочешь?! Пнул меня, да?! Так я ж тебя так пну! Гад! И пнула. Дом у ней сгорел. Подожгли. И на меня – показали. И – в суд меня. И ничего доказать я не смог, засудили. А во время процесса кто-то еще про парнографию капнул. Ну тут уже вообще. Все, завязывай тесемки! Кина не будет, кинщик заболел! Припаяли мне семь лет. За поджог и за парнографию вместе. Эх, думаю, баян ты мой, баян… Музыка ты моя золотая… Вот тебе и тюряга. Вот тебе и лагерь пионерский. Тру-ту-ту! Работать заставляли: норма – сто рукавиц в день. А у меня получалось, едрить твою в корень, всего восемь сначала! Машина швейная такая опасная, крутит так: вжих! Вжих! Вот-вот палец проткнет. Я ловчился, ловчился… Как-то стал набирать обороты… До ста рукавиц все равно дошел. Я упрямый. За отличную работу мне срок скостили. До четырех лет. Амнистии тут пошли. Я всякие просильные письма строчил: выпустите, мол, я такой со всех сторон положительный. Я там за людьми наблюдал. И пришел к выводу: тридцать процентов за дело сидит, преступники это, тридцать – невинно маются, их всех на волю кучей выпустить надо! А тридцать процентов людишек вообще надо бы уничтожить. Не людишки это, а блядишки, а мусор, подонство, оглодки, шушера поганая. Таких матери рожают – и сразу б топить их, как котят! А еще лучше – в утробе вытравлять. Да в утробу-то как залезешь и что там, впотьмах, узнаешь? Ничего… ничего… Всякое там бывало, в колонии. И нападали на меня! Да я отбивался. В неволе так: не поколотишь кого – тебя не зауважают. Я хоть и коротыга, а дрался будь здоров, плечищи-то у меня сильнущие! И в шахматы с гроссмейстерами там играл! Да, и гроссмейстеры в зэках ходили! И у всех выигрывал. И за выигрыш мне трое суток увольнительной дали! Как в армии! Я на улицу-то вышел – и чуть в обморок, как баба, не грянулся от потрясенья: свободу аж до костей вдохнул! В Василь вернулся – все село от меня морды вертит. Нюхаю атмосферу: что-то тут не так. Все угрюмо бычатся, все меня то ли стыдятся, то ли тихо ненавидят. Думаю: неспроста! И точно! Нашли поджигателя. Папашка это Пашки и Петьки Охлопкова был! Охлопков старший! Ну, огрызок, думаю. Я-то отсидел, а ты тут, значит, гулял?! Лялька за меня цеплялась, к ногам моим мешком валилась, когда я ночью пошел Охлопкова бить. Пришел, кулаки об воздух чешу… а он-то, вражина, уже – мертвым посреди избы валяется… зажмурился… Пашка на меня глядит, как кролик на удава. А Петька лежит под столом, коленки к подбородку подтянул, пьяный вдрободан. У-у-у-у! Не успел я. Не успел… А Лялька моя все никак забеременеть от меня не могла. Тринадцать раз плод скидывала. Я уж отчаялся. Уж разжениться с ней хотел. Наконец выносила! Плакала от счастья, когда в детсадике видела кроватку, а на кроватке было написано: “ВОВА ГАГАРИН”… И вырос мой Вова. В институт в городе поступил – бросил из-за девки. Женился. Родили дочку. Авторемонтную мастерскую открыл. Вроде все путем. И – водка эта проклятая, язви ее! Пить начал! Это у меня-то, непьющего, сын такой! Я тюрьму прошел, Крым и Нарым, выпить из вежливости в застолье могу, но чтоб в запой – да никогда! А мой – как завинтит, так и не вывинтишь. Лечил его. Лекарства дорогие покупал. Тайком в еду порошки подсыпал. А он из города приедет – и давай в разгул, один дружок с портвешком, другой с коньячком, третий с первачком! Один раз его чужие поймали, сильно избили, обчистили, и на берег Волги отволокли, руки-ноги связали, топить хотели. Увидел это дело Ванька Пестов, заорал благим матом и спас его! Приволок к нам в избу, всего в кровище… Лялька ревет, мать ведь. Страдает. Сноха собирает манатки, уходить. Блажит: надоел мне этот пропойца! А Вова знай себе водяру глушит! Канистрами уже пьет, цистернами… Зубы повыпали… Пьет и кричит над бутылкой: серая у меня судьба, батя! Се-ра-я! Серый я крыс! Мелкий! Ничтожный… Никому я не нужен на этой земле… А ведь хотел… хоте-е-е-ел!.. Ночами плачу, хоть и мужик. Да уж я старик. Скрежещу зубами последними. Мне Лялька ночами в ухо поет солеными от слез губами: а ты, Юра, возьми и помолись! Да беда вся в том, что Бога-то вашего нет и быть не может: кому молиться? Так и выходит, по всему выходит, что человек молится несчастной, красивой выдумке своей. ЖИВНОСТЬ. МАТЬ ИУЛИАНИЯ Я зверье всяко страсть люблю! Ищо в монастыре мать игуменья, Михаила, энту мою жалость к животягам разным, к птиченькам малым – знала, и не журила миня, а обратно, одобряла: где какой котик бездомнай в монастырь забредет – мине несут котика, штоб я, значитца, покормила, молочка налила в мисочку фарфорову; где какой песик приблудный лапку сломат – опять жа мине пса ведут, и я, не хуже ветьринара, лапоньку яму бинтую, шину накладаю… как дохтур заправскай! Воробышков, пеночек изо рта выкармливала. Жабу больну однажды – в банке держала! Спинку ей ктой-то жестоко оцарапал! Я мазью заживительной мазала. Молоком ту жабу поила, стерьву! Зажила спинушка. Я яе – жабищу – сама в руки брала, в траву пускала… около озерца, в осоку… Озерцо то наше все было ряской, как зеленой парчой, затянуто. Иногды в ним рыба – плесь! Што за рыба то была? Карась, так думаю. Золотой карась… Дединька был у миня, в дяревне моей, любил на печке валяцца, косточки греть… тот говаривал: ничо не бойся и не проси, а все люди – караси. Я, малек, хихикала все: как это, люди – и караси?.. Хи-хи-хи!.. Караси-та, думаю так, лучче людей. Ну, во-перьвых, бессловесны! Не обидят тибя ничем! А во-вторых… Мы-то их жарим, сволочи, и хрумкам, а они нас – нет… Всю живность прям обожаю. Без зверья жить – не могу! И тута, у Серафима, когды стала яму хозяйничать, тут жа животяг разных развела. Не могу без их, и все! Ну, наперво коровушку завела. Чудная коровка! А уж молочна! Молока два ведра с ней надою вечером, а ищо и утрешний надой. В молоке, в твороге, в сметане – тонем. Хоть на рынок носи! Но я не ношу, а у миня так, соседки покупают, у каво коровы нет. Коровку – Киркой назвала. Колокольчик ей на шею приделала. Теперя, из стада когды домой идет, выменем полным над травой машет, – издаля слыхать. Потом котенка под крыльцом у Вали Однозубой нашла. Яво дика кошка родила. Ходит тут одна така, серебриста, с полосами как у тигры. А котенок – чернай как уголь! Че-о-о-орнай! Все бьют черных кошек, лупят, зачем? Они, черны, ищо лучче от хворей помогают. Ежли у тибя живот болит – на живот обязательно лягут. Ежли голова – прям на голову ложацца! Ногу тянет – на ногу взгромоздяцца. И когти запускают под кожу, и поют песню. Лечат! Котенка смоляного Филькой назвала. Назвала, уже кличу: «Филька, Филька!» – и тут в башку мине как стукнуло: ба, да это ж вить апостольское имя, Филипп! А я яво – зверю дала… Ну и ладно, думаю, ладно, Господь простит мине, а всяка жива тварь именем хочет наречься, штоб не безымянно под солнышком бегать… Филька, умнай, зараз переловил всех мышей в избе! Ловит и мине приносит, к ногам кладет, ловит и приносит. Я сначала щитала: раз, два, три… пять… девять… тринадцать!.. – а посля уж и перестала щитать. Нет, без кошки в доме никак! Где кот, там и кошечка прибудет. Однажды утром слыхаю: шорк, шорк, – когтями в дверю! Батюшка ищо для котов не прорубил тогды отверствие внизу, в двери. А ктой-то шырыкацца! В дом просицца! Ну, я пошлепала, дверь открыла. Батюшка на службе был. А я в церкву не двинула, я – по хозяйству. Делов много. По воскресеньям в храм хожу. Ну, отворила… и што ж вижу? Кощенка сидит, така жалка, да уж хорошенька, трехцветна, рыжа с черным с белым, вот кака красавица, принцеса! Ну што тут делать будешь? Пустила. Умильна мордочка у ней! Усики таки… как стрелочки! Глазки блестят, круглы, как крыжовины! Вот и у Фильки женушка будет, грю, а руки сами уж ей молочка в блюдце льют, эй, где ты, Филька-охламон?.. глянь, жона к тибе приехала, Шурка-кошурка, встречай!.. И ведь кабыдто што понимат, дрянь така. Откуда-то – шасть – вывернулся. Подошел к кошке, обнюхались. И замурлыкали оба, так затрещали – на Волге, должно, слыхать рыбакам! Ну все, молодцы, грю я им, быстро спелись… И вот вить диво. Звери уж любят так любят. Друг дружку ничем и никогды не обидют. Не наврут друг другу, не загрызут со зла. Зверья семья – не в пример людской. Господи, шепчу, Господи, и Ты вить любил всяку тварь, и Ты гладил коров по холке, лошадям корку хлебца пожевать давал, среди овец Ты, малой, в хлеве спал… Ты ж Сам видел, как звери в мире и согласье меж собой живут! И так вить – Ты исделал! А люди, люди-то пошто так, как звери, не могут?! Тыщи лет проходют – все не могут… Любить – не могут… Ой, да што ж это я… Господи, грешна. Сама учусь любить, Господи! Дык не ждала, што так трудно энто! Ну да, вот котики у миня… Щенка принесли. У сына Вальки Однозубой сука ощенилась. Трех принесла. Валька однова щеночка, сученьку, Галине Машенковой отдала, та одна живет, ей без собаки – страшно, особливо зимними ночами, когды и волки с Засурья по льду приходют, рядышком воют. Другова – в село Монастырь, на Суру, печнику Ипполиту отнесла. Грит, Ипполит такой радый был! Щенка за уши тряс и приговаривал: обучу тибя, на дичь натаскаю, со мной будешь охотицца! Кобелек. И третий тожа кобелек, Валька и призадумалась, кому ж сунуть? Я яе на улице встретила, со щенком на руках, как с робенком. Уж славненькай! Золотиста шерсть, а на лбу бела звездочка. Валька мне протягиват – я и хвать! Валька щастлива. Я тоже! Собаконька у нас с батюшкой! Вот и защитник! На охоту с ней будет ходить, на рыбалку… Батюшка-то вить у нас – охотник, ружжо с собой привез… и рыбак заядлай, откуда тольки в своим городе вонючем рыбалить пристрастился?! Тайно думаю: а можа, он деревенскай, как и я жа… Пса на цепь не сажала. Мясом кормила сырым, костями сахарными, на рынке у марийцев покупала. Молоко от пуза лакал! Вольный пес бегал, резвился. Сперва по саду-огороду; посля и на улицу стал выбегать. Да однажды покусал соседского телка! Так, несильно, да зубки на ножке у теленка с кровью отпечаталися… Хозяйка орала на всю улицу: поп энтот, собак развел, можа, и пчел ищо разведет?! Теленочка мово родного пес поповский загрыз! У суд подам! Ну, у суд, конешно, не подала. Чево там. Все забылось. Только я Стеньку с тех пор привязывать к будке стала. А отпускать – только когды коровы с пастьбы домой пройдут. А уж батюшка Стеньку полюбил! Ужас как! И обымат, и цалует, в нос прям цалует, и гладит, и чешет везде… Да, натаскивать стал, на дичь. И на охоту уж ходили. Бекасов отец приносил. Уток жирных. И по рыбу тоже ходили. Домой идут – у Стеньки – садок в зубах! Вышагиват гордо. Вот, мол, глядите, люди, сколь я рыбы спымал! Мине посля грит: я, грит, в армии – в собачьим питомнике, на Севере, служил… собак воспитывал, кормил их, чесал… Их, грит, собак-та, лучче солдат кормили… Витамины им все – дохтура – выверяли… А нам, солдатишкам, – перловку одну, да без мяса, мы ее, грит, проклятущу, видеть под конец службы не могли, энту шрапнель… в рот ложку покласть не смогали, до сблева… А попугая, Яшку, мне батюшка – сам подарил. Однажды я рубила капусту тяпкой, на солнцепеке, во дворе. По осени дело было. Рублю-рублю, ломти белы в разны стороны лятят-лятят, яблоня надо мной шелестит, уже все листья сухия… и замечталася я, как-то так руку под тяпку подставила – рубанула, не глядя! – и боль адска, и штой-то белое, вроде кусок капусты, раз – в сторону, на землю, на листья палые – лятит! И шмякнулося. И гляжу, и пот по спине: эй, мать, да энто ж твой палец, пальчик твой, дура, мизинец… Отрубленнай… Даже крику из глотки не вылетело поперву. Сижу. Молчу. Потом тяпку к глазам поднесла… На ней – кровь… моя… И закружилася башка. И я сама – полетела кудай-то. Кажись, заорала. Очухалася оттого, што миня за плечи трясут, а в зубищи мине – кружка толкацца, об зубы звенит. И голос:

– Пей, пей! Глотай! Матушка! Очнися!

Ну, скумекала я, энто мой поп миня водичкой отпоить хочет. Видать, коньки я отбросила… разум потеряла… Воду послушно глотаю. А он уж на колени передо мной становицца, и культю мине – чистым лоскутом перевязыват. А из раны кровища живо ткань пропитала, так и льет, так и хлещет.

– Ништо, не бойсь, Иулиания! – грит, руку ветошью заматыват. Вот уж и узел исделал. – До свадьбы – заживет!

И тут кровь вся не в рану мне бросилась – в рожу мою.

– До свадьбы? – грю. – До свадьбы?!

Так я во дворе сидела, как пьяна, как больна. С перевязанной, замотанной рукой. Сижу и двинуцца не могу, а хозяйство стоит. И мыслишек в башке – ну вот никаких. Пыль, зола… А губешки только повторяют: до свадьбы, до свадьбы, до-свадь-бы… И вот появилась мыслишка перьвая: как энто я буду без пальца на руке-то… И вторая: привыкну… Солнце в глаза бьет, последнее, осеннее. Уж не палит – тихо, печально ласкат. Ах ты, Господи! Лето изошло. И палец я себе отрубила. Вон она, ступка деревянна, у ног моих стоит, с недорубленной капустой! И тут шорох за плечом. Озираюся. Поп мой шествует ко мине! А на руке у няво – штой-то тако ярко, красно! Как флаг в Первомай! Раньше, давно… Я думала – тряпка кака красна, думала, руку нарошно красным обмотал, штобы, значитца, миня повеселить, што ли. Нет! Энто красно – шевелится! И киват! И чем-то щелкат! А посля – ка-ак крылья раскроет! Алыя… И затрепещет ими, замашет… и жаркий ветер мине в лицо ударит, в нос… И крик такой противнай, скрипучай:
Поделиться:
Популярные книги

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

Вечный Данж V

Матисов Павел
5. Вечный Данж
Фантастика:
фэнтези
7.68
рейтинг книги
Вечный Данж V

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Счастье быть нужным

Арниева Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.25
рейтинг книги
Счастье быть нужным

Любовь Носорога

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
9.11
рейтинг книги
Любовь Носорога

Мастер 6

Чащин Валерий
6. Мастер
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 6

Золотая осень 1977

Арх Максим
3. Регрессор в СССР
Фантастика:
альтернативная история
7.36
рейтинг книги
Золотая осень 1977

Виконт. Книга 3. Знамена Легиона

Юллем Евгений
3. Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.00
рейтинг книги
Виконт. Книга 3. Знамена Легиона

На границе империй. Том 6

INDIGO
6. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
5.31
рейтинг книги
На границе империй. Том 6

Столичный доктор

Вязовский Алексей
1. Столичный доктор
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.00
рейтинг книги
Столичный доктор

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Чехов. Книга 3

Гоблин (MeXXanik)
3. Адвокат Чехов
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Чехов. Книга 3

Неудержимый. Книга IX

Боярский Андрей
9. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга IX

Колючка для высшего эльфа или сиротка в академии

Жарова Анита
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Колючка для высшего эльфа или сиротка в академии