Серафита
Шрифт:
Передаю Вам, мадам, сочинение, о котором Вы меня просили; счастлив, посвящая его Вам, воспользоваться возможностью засвидетельствовать Вам свою глубочайшую привязанность. Если меня после этой попытки вырвать из глубин мистицизма книгу, посмевшую, благодаря прозрачности нашего прекрасного языка, соперничать с ослепительной поэзией Востока, обвинят в беспомощности, вина за это падет на Вас! Не Вы ли вдохновили меня на битву, схожую с поединком Иакова, заявив, что даже неудачный образ героя, очаровавшего Вас, как, впрочем, и меня с самого детства, все равно значил бы кое-что для Вас? Теперь это «кое-что» перед Вами. И почему бы моей книге не стать достоянием одних лишь благородных умов, нашедших, подобно Вам, убежище от светской суеты в одиночестве? Они смогли бы придать этому сочинению недостающую гармонию, способную превратить его, под пером одного из наших поэтов, в славную эпопею, о которой все еще мечтает Франция; впрочем, они, эти благородные умы, скорее воспримут его как созданную неким добропорядочным художником балюстраду, на которую опираются пилигримы, любуясь клиросом какого-нибудь изящного храма и размышляя о смертности человека.
Остаюсь Вашим почтительным и преданным слугой
Париж, 23 августа 1835 года
I. Серафитус
При взгляде на карту норвежского побережья чье воображение не будет захвачено его фантастическими извивами — бесконечным кружевом гранита, о который с несмолкаемым грохотом разбиваются волны
Некоторые из здешних бухт — простые щели с высоты птичьего полета — настолько широки, что льды не в силах сковать целиком бурное море, попавшее в их каменную западню. Местные жители называют их фьордами, а почти все географы пытались так или иначе приспособить это слово к своим родным языкам. Несмотря на схожесть всех этих своеобразных каналов, у каждого из них есть нечто свое; хотя море повсюду проникло в их изломы, скалы по-разному изборождены трещинами, а головокружительные пропасти могут посоперничать с самыми причудливыми геометрическими фигурами: где-то скала напоминает зубчатую пилу, где-то на ее слишком отвесных плитах не могут зацепиться ни снег, ни северные ели с их тонкими хохолками; а еще дальше сотрясения земли скруглили кокетливую впадину — красивую долину, в которую этажами сбегают деревья с темным плюмажем. Невольно хочется назвать эту страну морской Швейцарией. Одна из таких бухт, именуемая Стромфьорд, расположилась между Дронтхаймом и Христианией. Даже если Стромфьорд не самое красивое место в этих краях, оно заслуживает внимания хотя бы потому, что вобрало в себя все земные прелести Норвегии и стало сценой, на которой разыгрался воистину небесный спектакль.
С первого взгляда Стромфьорд предстает в виде воронки, выщербленной морем. Проход, который проложили себе здесь волны, открывается взору как место сражения между двумя одинаково могучими соперниками — водной стихией и гранитом; первый силен своей инерцией, второй — своей подвижностью. Достаточно взглянуть на рифы фантастических форм, препятствующие входу кораблей в залив. Бесстрашные дети Норвегии прыгают с одной скалы на другую, будто не замечая пропасть глубиной в сто туазов. Кое-где скалы соединены ненадежным и неустойчивым гнейсовым мостиком. Кое-где то ли охотники, то ли рыбаки перебросили вместо мостов ели, соединяющие две площадки, вырубленные кирками, под ними неустанно грохочет море. Этот опасный узкий вход в гавань ползет, извиваясь, вправо, пока не наталкивается на гору высотой в три сотни туазов над уровнем моря, ее подножье образует отвесную отмель длиной в пол-лье; всего лишь в двух сотнях футов над водой прочный гранит начинает разрушаться, покрываться трещинами и деформироваться. Гора не уступает мощному натиску моря и отбрасывает его к противоположным берегам, которым отступающие волны придают более плавные очертания. В глубине фьорд замыкается гнейсовой глыбой, покрытой лесами, по ней каскадами сбегает речушка. Когда снега тают, она превращается в настоящую реку — широкий водный поток, который с грохотом вырывается на простор, изрыгает старые ели и древние лиственницы, едва заметные в хаосе падающих вод. Стремительно сброшенные в воды залива, эти деревья вскоре всплывают на поверхность, сгрудившись и образуя островки, затем прибиваются к левому берегу Стромфьорда, где жители прибрежной деревушки находят их разбитыми, раздробленными, иногда целиком, но всегда без коры и веток. Гора, отбивающая у своего подножья в Стромфьорде наскоки моря, а на вершине — северного ветра, называется Фалберг. Ее гребень, под неизменным покровом из снега и льда, — самый отвесный в Норвегии; из-за близости полюса здесь, на высоте 1800 футов, свирепствует холод, сравнимый со стужей на самых высоких горах мира. Вершина Фалберга, обрывающаяся в сторону моря, плавно снижается к востоку, с водопадами на реке Зиг ее соединяют расположенные террасами долины; мороз пощадил здесь лишь заросли вереска и деревья-страдальцы. То место фьорда у нижней кромки лесов, откуда вырываются воды реки, называется Зигдальхен, что можно перевести как обрыв реки Зиг; за излучиной напротив плоской вершины Фалберга располагается долина Жарвис — живописная местность, над которой возвышаются холмы, поросшие елью, лиственницей, березой, редкими дубами и буками, — самый богатый, самый многоцветный ковер из всех, что северная природа бросила на эти суровые скалы. Ясно видна линия, начиная от которой на участках, разогретых лучами солнца, расположены посевы, там же можно обнаружить образцы норвежской флоры. Здесь залив достаточно широк, чтобы море, отброшенное Фалбергом, вернулось, уже смиренно бормоча, к последней гряде береговых холмов с полоской мягкого песчаного пляжа, усеянного принесенными рекой из Швеции слюдой, ее чешуйками, красивыми камешками, порфиром, мрамором с его бесчисленными оттенками, а также обломками, исторгнутыми морем, ракушками, морскими растениями, занесенными сюда бурями либо с полюса, либо с юга.
В долине Жарвис, у подножья гор, затерялась деревня из двух сотен деревянных домов, ее население похоже на счастливые рои лесных пчел, которые, не умножаясь и не вымирая, собирают мед на пороге дикой природы. Безвестное существование этой деревни легко объяснить. Мало кто осмелился бы искать приключения в рифах, чтобы добраться до берега моря и заняться там ловлей рыбы, как это обычно делают норвежцы на наименее опасных побережьях. Богатые рыбой воды фьорда частично удовлетворяют потребности местного населения в пище, а пастбища долин снабжают его молоком и маслом; кроме того, несколько отличных участков позволяют людям собирать урожай ржи, конопли, овощей; причем они научились защищать посевы от холодов и короткого, но безжалостного воздействия северного солнца — норвежцы демонстрируют в такой двойной борьбе свойственную им сноровку. Отсутствие путей сообщения по суше, где невозможно проложить дороги, да и по морю — лишь утлые суденышки способны пересечь морские каналы фьорда — мешает населению обогащаться за счет древесины. Потребовались бы колоссальные средства, чтобы расчистить фарватер залива и открыть путь в глубь страны. Все дороги, связывающие Христианию с Дронтхаймом, обходят стороной Стромфьорд и пересекают Зиг по мосту в нескольких лье от водопада; побережье между долиной Жарвис и Дронтхаймом покрыто обширными недоступными лесами; наконец, Фалберг тоже отсечен от Христиании неприступными пропастями. И все же Зиг мог бы связать деревню Жарвис с внутренней Норвегией и Швецией, но, чтобы установить контакт с цивилизацией, Стромфьорду нужен был свой гений. И он действительно появился: поэт, верующий швед, до конца жизни восхищавшийся красотой этой страны — одного из самых великолепных созданий Творца.
Сегодня люди, которых наука вооружила особым внутренним зрением, позволяющим душе воспринимать один за другим, как на полотне, самые контрастные пейзажи планеты, могут запросто охватить взглядом весь Стромфьорд. Возможно, именно они сумеют проникнуть в извилистые рифы бурлящей горловины бухты, промчаться по ее волнам вдоль вечных плит Фалберга, чьи белые пирамиды теряются в темных тучах почти всегда жемчужно-серого неба; возможно, именно они смогут вдоволь налюбоваться прекрасным полотном залива, вслушиваясь в шум водопадов Зига, нависающих длинными космами и падающих на живописные вырубки прекрасных деревьев, небрежно разбросанных, торчком или вповалку, среди гнейсовых валунов; а потом и отдохнуть, созерцая веселые пейзажи низких холмов Жарвиса, откуда сбегают семействами, мириадами самые богатые растения севера: здесь — грациозно склонившие стан, как юные девушки, березки; там — колоннады буков с вековыми замшелыми стволами; многообразные, совершенно несхожие растения, белые облака среди темных елей, бесконечные переливы пурпурного вереска; наконец, все цветы, все ароматы этой флоры с ее неведомыми нам чудесами. Можно еще более расширить пространства этих амфитеатров, взлететь в облака, затеряться во впадинах под утесами, где отлеживаются акулы, но и тогда ваше воображение не охватит полностью все богатство, всю поэзию этого уголка Норвегии! А может ли ваша мысль стать такой же необъятной, как Океан, омывающий берега Норвегии, такой же капризной, как фантастические силуэты, нарисованные лесами, облаками, тенями, игрой этой световой гаммы? Сумеете ли вы разглядеть над прибрежными лугами, на последней извилистой полоске земли у подножия высоких холмов Жарвиса две или три сотни домов, покрытых ноеве, чем-то вроде кровли из березовой коры, домов хрупких, плоских, похожих на шелковичных червей на занесенном ветром тутовом листе? Над этими скромными, мирными жилищами возвышается церковь, чья незамысловатая архитектура гармонирует с бедностью деревни. Вокруг церкви погост, чуть поодаль — дом священника. Еще выше, на склоне горы, расположено единственное каменное строение, прозванное жителями «шведским замком». И не случайно! За тридцать лет до дня, когда начинается эта история, в Жарвисе поселился богатый человек, приехавший из Швеции и пожелавший способствовать благосостоянию края. Его небольшой дом, отличавшийся своей основательностью, должен был послужить примером для местных жителей. Особенно поражала каменная стена, окружавшая дом, что не свойственно Норвегии, где, несмотря на обилие камня, все заборы, в том числе полевые изгороди, делаются из дерева. Защищенный таким образом от натиска снегов дом возвышался посреди обширного двора. Необычайно длинные навесы над окнами опирались на обтесанные ели, придающие северным жилищам патриархальный вид. Под этими укрытиями можно было созерцать диковатые обнаженные пространства Фалберга, сравнивать бесконечность моря в час прилива с каплей воды из пенистого залива, вслушиваться в раздольное течение Зига, поверхность которого издали казалась неподвижной, особенно там, где река низвергается в свой гранитный кубок, окаймленный в радиусе трех лье северными ледниками; наконец, окинуть взглядом всю местность, где предстоит развернуться простым и одновременно сверхъестественным событиям этой истории.
Европейцы запомнили зиму 1799—1800 годов как одну из самых суровых; Норвежское море полностью замерзло во фьордах, хотя обычно энергия прибоя не дает ему покрыться льдами. Ветер с яростью испанского галерника смел лед Стромфьорда, оттеснил снега в глубь залива. Уже с давних времен жителям Жарвиса не дано было видеть зимой широкое зеркало вод, отражающих краски неба, — любопытное зрелище в глубине этих гор, чьи изломы сглажены многослойными пластами снега и где даже самые острые ребра казались ложбинами, мелкими складками на колоссальной тунике, наброшенной природой на эту местность, тогда еще грустную и монотонную. Длинные языки Зига, неожиданно скованные льдом, образовывали грандиозную арку, под которой можно было бы найти убежище в непогоду, если бы кто-нибудь дерзнул проникнуть сюда. Но даже самые смелые охотники не решались хотя бы на шаг отойти от своих убежищ, опасаясь не найти под снегом узкие тропинки, проложенные по краям пропастей, расщелин или склонов. Ни одна тварь не оживляла эту белую пустыню, где свирепствовал северный ветер — единственный и редко звучащий голос. Под неизменно сероватым небом озеро отливало вороненой сталью. Возможно, какой-нибудь старой гаге и удавалось иногда безнаказанно пересечь это безжизненное пространство, да и то благодаря теплому пуху, под которым так сладко спят богачи, им ведь неведомо, какой ценой он достается; но как и бедуина, в одиночку бредущего по пескам Африки, никто не видел и не слышал эту птицу; в немой, лишенной своей электрической энергии атмосфере не услыхать ни свиста крыльев гаги, ни ее радостных криков. Впрочем, какой, пусть даже острый, взор мог бы выдержать ослепительный блеск пропасти, украшенной сверкавшими кристаллами, или хотя бы скупой отсвет снегов, слегка искрящихся под лучами бледного солнца, возникающего время от времени, подобно умирающему, старающемуся показать, что он все еще жив? Зачастую, когда скопища серых облаков, эскадронами пролетавших над горами и елями, укутывали небо тройным покрывалом, земля, лишенная небесных лучей, освещала сама себя. Именно здесь восседали на полярном троне властелины царства холода, главной приметой которого была воистину королевская тишина — обитель абсолютных монархов. Любой крайний принцип несет в себе видимость отрицания и симптомы смерти: в самом деле, не есть ли жизнь борьба двух сил? Там же не было никаких признаков жизни. Безусловно царила одна лишь бесполезная мощь льдов. Даже рокот бурного моря в час прилива не проникал в это безмолвное пространство, такое шумное во время трех кратких времен года, когда природа торопится произвести скудные урожаи, необходимые для выживания терпеливого народа этих мест. Несколько высоких елей вздымали свои черные пирамиды, увитые снежными гирляндами, наклонная бахрома их ветвей дополняла траур вершин, на которых, впрочем, они смотрелись всего лишь темными точками. Люди затаились у семейных очагов в тщательно закупоренных домах с запасами выпечки, топленого масла, вяленой рыбы, разной другой провизии, заготовленной на семь зимних месяцев. Дымки их жилищ, погребенных под снегом, были едва видны. От тяжести снега их кое-как защищают длинные доски, уходящие достаточно далеко от крыши и прикрепленные к прочным столбам, — таким образом вокруг дома образуется крытая галерея. Во время жестоких зим женщины ткут и красят шерстяную или полотняную ткань, из которой делается одежда, а большинство мужчин читают или предаются тем самым замечательным медитациям, что породили глубокие теории, мистические грезы севера, его верования, научные исследования, сделанные с необычайной тщательностью и полнотой; то есть нравы здесь полумонастырские, заставляющие душу откликаться на собственные движения, находить в этом пищу духовную и вообще выделяющие норвежского крестьянина среди европейцев как совершенно особое явление. Таков был Стромфьорд на первом году девятнадцатого века, в середине мая.
Однажды утром, когда под ослепительным солнцем ярко вспыхнули повсюду огни эфемерных алмазов — кристаллов из снега и льда, два силуэта промчались по заливу, пересекли его и полетели вдоль подножья Фалберга, поднимаясь, от облака к облаку, к его вершине. Что это было: два существа, две стрелы? Тот, кто узрел бы их на этой высоте, мог принять загадочные силуэты за пару гагар, летящих меж облаков. Даже самый суеверный рыбак, даже самый неутомимый охотник не поверили бы, что человеческие существа могли пройти по еле заметным тропам гранитных отвесов, по которым эта пара неслась с чудовищной ловкостью, подобно сомнамбулам, когда они, презрев земное притяжение и опасность малейшего отклонения, бегут по кромке крыш, сохраняя равновесие с помощью неведомой силы.
— Останови меня, Серафитус, — взмолилась побледневшая девушка, — позволь перевести дыхание. Продвигаясь вдоль стен этой пропасти, я не отрывала глаз от тебя, иначе что бы от меня осталось? Я ведь всего лишь беспомощное создание. Тебе не тяжело?
— Нет, — произнес тот, на чью руку она опиралась. — Не стоит останавливаться, Минна! Это место не слишком надежно, чтобы здесь задерживаться.
И снова засвистели по снегу длинные полозья, привязанные к ногам; Минна и Серафитус продолжили свое движение к вершине, пока не добрались наконец до спасительного карниза, который случай протянул по склону пропасти. Тот, кого Минна назвала Серафитусом, оперся на правую пятку, чтобы приподнять длинную, в один туаз, лыжу, узкую, как подошва ребенка, привязанную к его полусапожку двумя ремешками из акульей кожи. Толщиной в два пальца, эта лыжа была обита оленьей кожей, мех ее, царапая снег, неожиданно остановил Серафитуса, он подвел левую ногу — лыжа на ней была не менее двух туазов в длину, — проворно повернулся, подхватил свою пугливую спутницу, поднял ее, несмотря на длинные полозья на ногах, и усадил на выступ скалы, предварительно очистив его своей меховой курткой от снега.
— Здесь, Минна, ты в безопасности, дрожи сколько угодно.
— Мы уже одолели треть пути до вершины нашего Ледяного колпака, — сказала девушка, взглянув на пик Боннэ-де-Глас и называя его именем, известным всем норвежцам. — Я все еще не верю этому.
Минна смолкла, пытаясь восстановить дыхание. Улыбнулась Серафитусу. Тот, не отвечая, продолжал удерживать девушку, прислушиваясь к звонкому биению ее сердца, тревожному, как у пойманной птахи.
— Оно часто бьется так, даже когда я не двигаюсь, — сказала Минна.