Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы
Шрифт:
Поэзия Клюева сразу же была противопоставлена стихотворчеству книжных эрудитов и ремесленников. В своей посвященной преимущественно истолкованию клюевского образного мира статье «Жезл Аарона (О слове в поэзии)» А. Белый определял ее как недостижимый идеал для школы эстетов67, где «искусственно варят метафоры и уснащают их
67 Впрочем, в целом отношение А. Белого к поэзии Клюева, которым он восхищался как поэтом глубинных откровений, о чем и писал в «Жезле Аарона», было сложным. Недаром, по свидетельству Иванова-Разумника, он и радовался «Микуле» Клюева и вместе с тем так его по-интеллигентски боялся (См.: Иванов-Разумник Р. Три богатыря / / Летопись Дома литераторов. 1922. № 3. С. 5). Так, в письме к Иванову-Разумнику 1929 г. Белый, возможно, уже не без примеси конъюнктурных соображений,
солью искусственных звуков»68. В предисловии к первой книге стихов поэта «Сосен перезвон» В. Брюсов, оговорив, что у дебютанта еще «много стихов шероховатых, неудачных», тут же обращал внимание на главное достоинство его поэзии: «Но у него нет стихов мертвых, каких так много у современных стихотворцев...» 69 «До сих пор ни критика, ни публика не знают, как относиться к Николаю Клюеву. Что он — экзотическая птица, странный гротеск, только крестьянин — по удивительной случайности пишущий безукоризненные стихи, или провозвестник новой силы, народной культуры?» — вопрошал Н. Гумилев по выходе второго сборника стихов Клюева «Братские песни», уже перед тем назвавший его «продолжателем традиции пушкинского периода» и увидевший в нем духовную силу, идущую «на смену изжитой культу-ре»70.
Глубокая насыщенность клюевского слова-образа духовной и жизненной силой делает его настолько органичным, что оно вполне воспринимается как некий таинственно «живой» феномен. Неслучайно акт творчества отождествляется у Клюева с органическим процессом, с дыханием и трепетом живой плоти: «Тетеревиные токи в дремучих строчках...»
Саронских гор" напишет только очень большой поэт; вообще он махнул в силе: сильней Есенина! Поэт, сочетавший народную старину с утончениями версифик<аицонной> техники XX века, не может быть не большим; стихи технически изумительны, зрительно — прекрасны; морально — "гадостны"; <...> Изумительное по образам, содержанию, ритму и технике стихотворение "Виноградье мое со калиною" воняет морально: от этих досок неотесанных, на которых "нагота, прикрытая косами", идет дух мне неприемлемого, больного, извращенного эротизма <...> от стихот-в<орений> Клюева, прекрасных имагинативно и крупных художественно, разит смесью "трупа с цветущим жасмином"; я не падаю в обморок, потому что соблюдаю пафос дистанции между собой и миром поэзии Клюева. А во всем прочем согласен с Вами <...> поэзия его изумительна; только подальше от нее; и говоря "по-мужицки, по-дурацки", я скорей с Маяковским; люблю его отмеренною, простою любовью: "от сих до сих пор"» (См.: Базанов В. Г. С родного берега. О поэзии Николая Клюева. С. 213, 214).
68 Скифы. Пг., 1917. Сб. I. С. 189.
69 См.: Клюев Н. Сосен перезвон. М., 1912. С. 10.
70 Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 149, 136.
(«Маяковскому грезится гудок над Зимним...», 1919); «Я знаю, родятся песни — / Телки у пегих лосих...» («Я знаю, родятся песни...», 1920). И довольно часто он же уподобляется физическому процессу зачатия, плодоношения и рождения. Отсюда рискованность многих клюевских ассоциаций: «Себастьяна, пронзенного стрелами, / Я баюкаю в удах и в памяти...» («Не буду петь кооперацию...», 1926). Творчество — это мужское начало:
Любо ему вожделенную мать Страсти когтями, как цаплю, терзать. Девичью печень, кровавый послед Клювом долбить, чтоб родился поэт.
(Мать-Суббота, 1922)
Если же стих не ассоциируется с живым существом, то уж непременно соотносится с царством цветения: творческая мечта поэта — Чтоб пахнуло розой от страниц / И стихотворенье садом стало...» («Чтоб пахнуло розой от страниц...», 1932). Те «бездонные тайны жизни»71, которые, по словам В. Чивилихина, таятся в живом дереве и, можно сказать, во всей природе, как бы переходят в клюевские образы, аккумулируя в них целительное воздействие на душу человека.
«Целительный» феномен поэзии Клюева — это эстетическое воздействие ее чувственных образов, прежде всего цвета и света: «голубизна», «синева», «синь» и эмоционально близкий им «туман» (не городской). «Синеют дымно перелески...» («Любви начало было летом...», 1908); «Даль мутна, речка призрачно-синя...» («Косогоры, низины, болота..., 1911?); «Потемки дупел, синь живая\...» («Не в смерть, а в жизнь введи меня...», 1915); «Остались только взгорья, / Ковыль да синь-туман...» (Плачь о Сергее Есенине), «Эка зарь, и голубень и просинь...» (Вечер, 1927).
Примыкают у Клюева к этой «синеве» и «голубизне» почти не встречающиеся у других поэтов «крестьянской куп-ницы» эпитеты драгоценных камней— преимущественно изум-
71 Чивилихин В. По городам и весям. Путешествие в природу. М., 1976. С. 238.
руда и бирюзы, что не может не показаться поначалу странным, поскольку сама по себе цветовая концепция поэта ориентирована совершенно на иной, чуждый всякому культу роскоши идеал. Произведенная Клюевым и Есениным в области русского эпитета революция как раз и заключалась в замене «аристократического» эталона красоты — «крестьянским», на что в свое время обратил внимание исследователь: «Сравнить солому с ризой могли только Есенин и Клюев. Солома в своей естественной красоте не уступает фресковой живописи. Под солнцем она блестит и переливается, как золото. Ржаное золото дороже парчовой ризы»11. И, действительно, поразителен в «избяной», «деревенской» неисчерпаемости клюевский цветовой эпитет: «пестрядинная волна», «щаное», «пшеничное», «сермяжное» солнце. Особенно богаты подобными определениями обозначения частей суток: «сенокосные зори», «житные сивые зори», «маковый закат». Этой крестьянской и природной цветописью запечатлевается и облик человека: «губы маковые», «желтее зимнего льна» (волосы у крестьянских ребятишек), «ячменная нагота» Адама. «Волос — заръ, малина — губы, / В цвет черемухи лицом» (о героине «песни» «На припеке цветик алый...», 1913).
Но вместе с тем значительную роль в цветописи Клюева играют, как отмечалось выше, и эпитеты, образованные от драгоценных камней: «Изумрудно заревая, / Прояснился кругозор...» («Прохожу ночной деревней...— в первом варианте «Лесных былей», 1912); «И пленных небес бирюза / Томится в окне» («Ветхая ставней резьба..., 1910); «Все ведает сердце, и глаз-изумруд / В зеленые неводы ловит» («Древний новгородский ветер...», 1921); «Я не сталь, а хвойный изумруд, I Из березовой коры сосуд, / Налитый густой мужицкой кровью...» («Мы старее стали на пятнадцать...», 1932).
Объяснить это можно, разумеется, не пристрастием поэта к «аристократичности» самих «предметов», а лишь тою концен-трированностью в них зеленого и голубого, в силу которой они
72 Базанов В. Сергей Есенин (Поэзия и мифы) // Творческие взгляды советских писателей. Л., 1987. С. 113.
напоминают цвет живой природы. Изумруд, по определению Плиния, напоминает «чистую зелень морских волн», а его «брат... восхитительный аквамарин», пишет Г. Смит, кажется попавшим «к нам прямо из скрытой в глубинах теплого моря сокровищницы русалок» и «обладает чарами, которые нельзя отрицать» и далее его описание у того же автора сопровождается такими «природными» эпитетами как «глубокий голубовато-зеленый цвет», «разновидность цвета морской волны»73.
У Клюева зеленый, голубой и синий цвета драгоценных камней — еще и символ источника красоты и поэзии. В кратком предисловии к последнему сборнику стихов «Изба и поле» он поясняет: «Знак истинной поэзии — бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты». Следует отметить, что образы «любимого цвета» и камня Клюев также (подобно образам снеди) включает в мозаику своего указанного выше «автопортрета» (из записей 1919 года), высказываясь, что первый — «нежно-синий», а второй — сапфир. И опять же природное очарование, «восхитительная окраска» этого камня отмечается и в специальной литературе: это — «великолепный чистый синий», «глубокий васильковый цвет» (Г. Смит). У Клюева он присутствует в образах «василькового утра» («В васильковое утро белее рубаха...», 1919), вплетенного «в бороду сумерек» василька (Мать-Суббота), в «автопортретном» признании: «Василек — цветок мой».