Сердце матери
Шрифт:
Мария Александровна узнала сама из газет…
А вскоре царская Россия предприняла наступление против австро-венгерской армии, и Владимиру Ильичу грозила опасность стать пленником царской армии. Это означало верную гибель…
Но мать выдержала испытание этих двенадцати страшных дней.
Теперь Владимир Ильич в Швейцарии, в безопасности. А сердце матери щемит и болит за всех сыновей, что отправляются каждый день на эту бойню. Против войны восстали все ее дети: и Володя, и Аня, и Митя, и Маняша. Если бы ей было не восемьдесят лет, она, мать, тоже сумела бы сказать
Мать вкладывает свои думы в музыку. Чем она еще может поддержать своих дочерей?
А в соседней комнате Анна Ильинична и Мария Ильинична заняты важным делом. Они сидят и свертывают серые листки в маленькие тугие комочки, засовывают их в спичечные коробки. Эти большевистские листовки расскажут рабочим, крестьянам, солдатам и их женам, во имя чьих интересов ведется эта грабительская война. Газета «Правда» разгромлена царской полицией. Но партия ни на один день, ни на один час не теряет связи с народом. Растет горка коробок на столе. В них слова жгучей правды.
— Это для железнодорожных мастерских, — говорит Мария Ильинична и отодвигает груду коробок в сторону. — Теперь ты готовь для чугунолитейного завода, а я разберу и расшифрую почту, напишу письмо Володе.
Как хорошо спорится работа под музыку, какую силу и бодрость она вселяет!
…Звучит вступление к «Патетической» сонате Бетховена. Гневный голос человека, уверенного в своей правоте, уверенного в своей силе, пламенеет, крепнет. Мудрый голос оратора захватывает слушателей, зажигает их сердца.
В мелодию врывается стук, требовательный, грубый… Как хорошо знает мать этот стук в ночи! Он никогда не предвещал ничего хорошего. Свои, товарищи, стучат тихо, стучат условно в окно.
Встревоженное лицо Марии Ильиничны выглянуло из комнаты. Мать шепчет:
— Уничтожайте что можно, я их задержу.
На полуслове обрывается голос оратора в сонате, тонет в гуле гневных голосов, рушится как лавина, бушует как пламя большого пожара.
Мария Александровна откинула крышку пианино… Гул гнева растет и ширится. Синие жилки вздулись на руках. Пот мелким бисером покрыл лоб. Руки матери заряжают великой энергией каждую струну. Никогда еще это старое пианино с прожженной самоварными углями крышкой не пело так сильно.
Дом содрогается от грубого стука сапог в дверь.
Пот заливает лицо матери.
Гудит от никогда не переживаемого торжества маленькое пианино, чутко отзывается каждая струна на пальцы матери, звучит ее гневом, протестом ее сердца.
Входная дощатая дверь сорвана с петель. Теперь уже стучат в комнату.
А пианино поет торжественно, мощно; кажется, в доме поют все вещи и стены. Но вот руки, обессиленные, никнут. Мать вытирает платком лицо, идет открывать дверь.
— Кто там? — спрашивает спокойно, словно только что поднялась с постели.
— Открывайте! Ишь, разыгралась! Скорей! Не то высадим и эту дверь.
Мария Александровна откидывает крючок.
Пристав и пятеро полицейских врываются в комнату, словно в осажденную крепость.
— Почему не отпирали?
— Увлеклась
— Нам Марию Ульянову, — потрясает пристав бумагой.
Только на секунду задумалась мать.
— Я Мария Ульянова, — отвечает она, и в голосе слышится еле скрываемая радость.
Пристав озадаченно смотрит на маленькую старушку с белой головой.
— Паспорт!
— Сию минуту. Сию минуту. — Мария Александровна выдвигает один за другим ящики комода, достает ридикюль, роется в нем.
— Ну, чего там шаришь? Подавай паспорт! — торопит пристав.
— Я прошу с вдовой действительного статского советника обращаться на «вы», — строго предупреждает Мария Александровна.
Пристав поднес паспорт к лампе, внимательно его просматривает.
— Гм… да… Мария Ульянова… Восемидесятый год… Вдова действительного статского советника. Это ваша комната?
— Да, я живу в этой комнате.
— А куда ведет вторая дверь?
— Там живут посторонние, — отвечает спокойно Мария Александровна.
— Вы ссыльная Мария Ульянова? — уточняет озадаченный пристав.
— Да, я Мария Ульянова, нахожусь здесь в добровольной ссылке.
— Как бы не так — «добровольной»! — язвит пристав. — По приговору суда за революционную деятельность сослана в Вологду на три года… В «добровольной»… Вот что, госпожа Ульянова, нам с вами возиться некогда. Скажите прямо, где нелегальщину прячете? Нам все известно. И какие газеты получаете, и что с самим Лениным в переписке состоите, и что здесь, в Вологде, крамолу сеете и являетесь руководителем социал-демократической организации. Как видите, запирательство излишне. Подавайте бумаги.
Мария Александровна идет к этажерке, набирает пачку газет, подает их приставу.
Пристав перебирает «Речь», «Русское слово» и в раздражении смахивает газеты на пол.
— Я не шутки пришел сюда шутить! Эти газеты высочайше дозволены. Давайте нелегальные.
— Вот все газеты, что я получаю.
Пристав расшвыривает сапогами газеты.
— Это все дребедень. На черта они мне! Давайте большевистские.
— Я таких газет не выписываю.
— Тогда одевайтесь, пойдемте с нами.
Мария Александровна подходит к вешалке. Надевает шляпку и долго прилаживает ее, раздумывает, удалось ли дочерям уничтожить самые важные бумаги.
— Живей, живей! Грехи бы в церкви замаливала, а она фортепианы… крамолу сеет…
— Милостивый государь, — гневно говорит Мария Александровна, — вы забываетесь! Я буду жаловаться на ваше поведение генерал-губернатору, начальнику жандармского управления. Вы действуете незаконно. — Мария Александровна решительно села. — И пешком я не пойду. В мои восемьдесят лет я не могу ходить пешком.
— Живо за извозчиком! — приказывает взбешенный пристав полицейскому.
Мать перехватывает подозрительный взгляд пристава на дверь второй комнаты и садится за пианино. Играет финал сонаты. Чуть затаенная музыка издалека ширится, растет. Громовые раскаты вплетаются в стройную мелодию, один сильнее другого… Руки срываются… силы сдают… И опять торжественно звучит мелодия.