Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Пятьсот — шестьсот отрубленных голов обеспечили бы вам покой, свободу и счастье; фальшивая гуманность удержала ваши руки и помешала вам нанести удар; она будет стоить жизни миллионам ваших братьев: стоит только врагам восторжествовать хотя бы на миг, кровь потечет ручьями. Они будут убивать вас без всякого сожаления, будут вонзать кинжалы в тела ваших жен и, чтобы навсегда затушить в ваших сердцах любовь к свободе, будут окровавленными руками вырывать сердца из груди ваших детей».
Здесь я не могу удержаться, чтобы не дать по ходу изложения историческую справку.
Вот уже много десятилетий, как этот последний абзац из памфлета «С нами покончено»
«Господин Марат, вам придется плохо и вы будете вынуждены вновь поместить море между собой и судом Шатле. Пятьсот или шестьсот срубленных голов! Да вы, право же, драматург среди журналистов! Не слишком ли это много?.. Уж не хотите ли вы бороться с Суллой на манер Мария?.. По крайней мере, вам следовало бы перечислить этих пятьсот или шестьсот бездельников, чтобы не распространять ужаса во всех семействах… Простите, что я при всей своей зеленой молодости даю вам совет, но вы отрываетесь от друзей и заставляете их порвать с вами!..»
Я вернусь еще к ссоре между Маратом и Демуленом, а сейчас лишь замечу, что если уж «главный прокурор фонаря» так отозвался на призыв «Друга народа», то что же говорить о других?..
Скажу откровенно, что и меня эти «пятьсот — шестьсот отрубленных голов» смутили до крайней степени. Я не мог представить себе, чтобы мой учитель требовал их всерьез. Я не поверил этому требованию, как не верил и многим другим аналогичным призывам Марата.
Время показало, что я был прав.
Позднее Марат и сам сознавался в своей склонности кое-что преувеличивать ради достижения нужного эффекта. Он заявил мне как-то, что «пятьсот — шестьсот», цифра сугубо условная, что он возвышался в своих памфлетах до весьма крупных цифр, желая произвести впечатление на умы читателей и окончательно рассеять в них опасную доверчивость. Творческий темперамент журналиста, его чрезмерная страстность увлекали его подчас в своем вихре весьма далеко и приносили ему в глазах общества больше вреда, чем пользы — так было, между прочим, и во время его свидания с Робеспьером, о чем речь впереди.
Учитель мой именно в силу своей страстности был часто нетерпим и не желал считаться ни с кем и ни с чем. Уверенный в своей правоте, он требовал в этом памфлете, чтобы не останавливались перед соображениями ложной гуманности и наказывали, не считаясь с сословием и положением, всех явных и тайных врагов, пособников возможных интервентов; видя глубокие противоречия, разъединявшие французов, он полагал, что революции еще предстоит переправиться через многие реки крови. И говорил себе, что лучше, избрав благоприятный момент, подавить сопротивление с малыми жертвами, чем дать ему созреть для борьбы, которая впоследствии потребовала бы крови в сто, в тысячу раз больше. В революционной эпопее он видел войну не на живот, а на смерть между двумя армиями, стоящими одна против другой; и противник немедленно использовал всякую снисходительность, всякую уступчивость, свидетельствующую о слабости.
Что же касается «холодной жестокости» Марата, то можно было бы привести сотни примеров его «кровожадного» поведения в повседневной жизни. Приведу лишь один.
Как-то, уже в девяносто третьем году, мы брели по улице, оживленно беседуя, и вдруг увидели толпу разъяренных людей. Это были санкюлоты, поймавшие «предателя». «Предателем» оказался сутулый господин, одетый в черное и в пудреном парике. В это время подобный маскарад означал игру со смертью. И, правда, уже отовсюду неслись крики: «Повесить его!», «На фонарь аристократа!» — а какой-то забулдыга даже полез на кровлю ближайшего дома, чтобы спустить оттуда веревку. «Подожди-ка», — сказал Марат мне и протиснулся сквозь толпу. Его встретили радостными приветствиями. «Что вы собираетесь делать с этим несчастным?» — «Да ведь это же аристократ!» — «Какой там аристократ, это просто дурак, я его знаю!» Марат дал пинка человеку в черном и обернулся к толпе. «Вот и хватит с него. А ну, раздайтесь, пропустите!» Кругом зааплодировали, а аристократ бросился бежать, не веря в свое спасение… «Вы что, правда, знаете его?» — спросил я Марата. «Конечно нет, — ответил он, — но я не выношу подобных спектаклей. Надо ведь отличать врага от шута!»
Таким-то был «жестокий» Марат. Общеизвестно, что он собственными руками спас много врагов своих, в том числе и тех, на ком лежит моральная ответственность за его страшную смерть…
Но я слишком отвлекся. Всему свое время и место, а сейчас пора возвращаться к событиям 1790 года.
Я до сих пор не могу понять, серьезно ли рассчитывал Марат, будто его памфлеты вызовут новое народное восстание? Разве не видел он, что обстановка этому вовсе не благоприятствует, что народ скован, что многие слишком верят еще в Учредительное собрание, в Мирабо, в Лафайета, даже в короля, что отсутствует организованность и нет руководства, которое могло бы сплотить людей? Быть может, именно поэтому в очередном номере «Друга народа»! он вновь заговорил о народном трибуне, вожде, способном возглавить движение? А с другой стороны, может быть, как это часто с ним случалось, он требовал большего, чтобы добиться чего-то? Может быть, он призывал к восстанию, чтобы обезоружить врагов революции, чтобы предупредить их выпады? Если последнее предположение верно, то он добился своего: памфлет «С нами покончено» попал прямо в цель.
В первые дни после появления этого листка правительство и Собрание находились как бы в параличе; затем были приняты срочные меры, имеющие целью доказать обывателям, что Друг народа не прав, что нет никаких заговоров и еще меньше оснований для паники.
Полиция, вдруг проявившая неожиданную расторопность, арестовала Бонн-Савардена и вновь водворила его в тюрьму.
Союз контрреволюционных сил, намеченный графом Майбуа, заключен не был, и вся авантюра потерпела крах.
Реакционные министры, возглавляемые Сен-При, стушевались, и было ясно, что не сегодня-завтра они сойдут со сцены.
Мирабо в Ассамблее заговорил вдруг таким революционным языком, что потом вынужден был оправдываться перед своими повелителями.
Король отказался от немедленного бегства из Франции, отсрочив его ровно на год.
Итак, планы врагов революции были раскрыты и тем сорваны.
Могли ли сильные мира простить тому, кто оказался главным виновником этого?..
Первым опомнился Лафайет.
Прежде всего по его приказу были арестованы четырнадцать разносчиков «Друга народа»; но они не знали ничего о местонахождении редакции газеты и ничем не помогли полиции.
Затем, 29 июля, провели облаву, живо напомнившую день 22 января: оцепили квартал, вторглись в заподозренные дома, завладели типографией.
Все было тщетным. За исключением нескольких бумаг второстепенного значения, жандармы ничего не обнаружили. Владелица типографии госпожа Менье, подвергнутая тщательному допросу, так и не назвала убежища Марата — она его не знала…
След Марата исчез.
Тогда власти решили по крайней мере громогласно известить о своем возмущении и объявить ненавистного журналиста вне закона.