Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Я видел многих депутатов Учредительного собрания, не погнушавшихся взяться за лопату. Не обошлось без острых шуток. Поскольку вождь правых аббат Мори, верный своим антинародным принципам, отказался от участия в работах, угольщики, нарядив одного из своих в духовное облачение, связали ему руки и под крики: «Смотрите! Это Мори!» — со смехом повели позади своего знамени. Нужно ли говорить, что к труду примешивалось удовольствие? Все балагурили, смеялись и словно не замечали усталости. На глаза попадались то солдаты, закутанные в монашеский капюшон, то монахи в касках кирасиров; телеги, отправлявшиеся с грузом земли или песку, возвращались украшенные ветвями и нагруженные смеющимися молодыми женщинами, которые перед этим помогали тащить землю. Артисты столичных театров не отставали от других. Они изобрели специальный костюм, не боящийся пыли. Блуза из серой кисеи, шелковые чулки и сапоги того же цвета, трехцветный шарф, соломенная шляпа — такова была рабочая форма артиста. Шел дождь — не беда: он вызывал только
Между тем стали прибывать федераты. С челом, покрытым пылью и потом, пройдя пешком половину страны с ружьями и багажом на спине, стекались они по разным дорогам, проникали в столицу через все заставы. Париж одинаково гостеприимно встречал лотарингцев и нормандцев, бургундских пахарей и виноделов Шампапи, бретонских рыбаков, овцеводов солнечного Лангедока, горцев Юры и моряков Марселя. Где разместить столько людей? Чем накормить их? Казалось бы, эти вопросы должны были расстроить жителей столицы, но они нимало не волновали парижан. «Наши дома, — говорили они, — будут открыты для наших братьев, как и наши сердца». И в этих словах не было преувеличения. Всем федератам оказали прием, достойный героических времен: богатые и бедные соперничали в радушии. Сотни гостей завтракали и обедали у Лепельтье Сен-Фаржо, сотни были приняты Бомарше, но и любой скромный ремесленник радовался, принимая у себя гостя издалека; в общем можно сказать, что в Париже в эти дни был только один стол и один кров.
Наконец к 13 июля все оказались в сборе. Король принял депутацию федератов, представленную ему генералом Лафайетом. В тот же день в соборе Нотр-Дам произошла внушительная церемония, на которой я присутствовал и которую поэтому могу вам подробно описать. После торжественной мессы, в присутствии огромного стечения народа, здесь была впервые исполнена замечательная кантата «Взятие Бастилии». Вещь эта, сочиненная Дезожье, специально разучивалась в течение недели артистами парижских театров, причем сольные партии исполнялись мадам Русселуа и господином Шероном, а дирижировал Рей, капельмейстер Оперы. Невозможно описать всю прелесть этой пьесы и выдающееся мастерство ее исполнителей — такое может быть, лишь когда и автор, и певцы одинаково воодушевлены святыми и возвышенными чувствами любви к родине и свободе. Кантата началась увертюрой, написанной в лирических и скорбных тонах, перешедшей незаметно в речитатив, вызвавший страшные воспоминания; за этой частью последовал хор инструментов и голосов, потрясший своды храма и оледенивший все сердца; ужас достиг апогея, когда зазвонил зловещий колокол. Все переглядывались с беспокойством, всем казалось, что снова вернулись уличные бои июля 1789 года. Но вскоре послышался иной речитатив, он изменил настроение душ и мало-помалу вознес их на ту степень энтузиазма, которую должен был внушить завтрашний праздник. Все утверждают, что это великолепное произведение укрепит репутацию Дезожье и поставит его в один ряд с Филидором, Жиру, Госсеком и Монсиньи, нашими знаменитейшими композиторами.
Таков был пролог. Он сулил нечто необычайное главному действию завтрашнего дня.
Но вот наступил и этот день. Он был пасмурным и дождливым. И, однако, плохая погода совершенно не отразилась на характере и размахе праздника.
Что поражает в нем, мои дорогие, так это счастливое сочетание общей широты замысла со спартанской простотой исполнения.
Сборным пунктом федератов был назначен бульвар Тампля. Оттуда они выступили, построенные по департаментам, под восьмьюдесятью тремя знаменами, большими белыми квадратами, на каждом из которых был изображен дубовый венок. Знамена несли старейшие делегаты; и, словно в знак грядущего упразднения армий, каждый из штатских следовал с саблей наголо, в то время как военный нес саблю в ножнах. Пройдя улицы Сен-Мартен, Сен-Дени, Сент-Оноре, кортеж направился через Круа-ля-Рен к плавучему мосту, наведенному через Сену. На пути непрерывно раздавались крики радости; мужчины выбегали навстречу федератам и с восторгом пожимали им руки, женщины угощали их вином и фруктами. На площади Людовика XV к кортежу присоединилось Национальное собрание, заняв место между батальонами стариков и батальонами детей — живой образ лакедемонских праздников, о которых рассказывает Плутарх. Шествие двигалось довольно медленно: выступили в восемь утра, а прибыли на Марсово поле только к половине второго.
Теперь опишу вам, как выглядело Марсово поле в тот день. Превращенное в огромную арену, оно представляло, картину столь же грандиозную, сколь и гармоничную в :своих пропорциях. Насыпь с амфитеатром для народа обрамляла его широким эллипсом; за нею волнистой линией зеленели деревья. В глубине, перед Военной школой, была задрапирована голубыми и белыми тканями трибуна для членов Учредительного собрания и представителей власти; в центре ее помещался королевский трон. Напротив, на берегу Сены, возвышалась триумфальная арка с тремя сводчатыми пролетами; орнамент ее, в античном вкусе, напоминал римские памятники императорского периода. На противоположном берегу виднелись зеленые холмы Шайо и Пасси с хорошенькими виллами, кое-где мелькавшими среди деревьев. Широкое пространство, от набережной до другого края Марсова поля, осталось без украшений, поскольку украшением ему служила масса федератов и национальных гвардейцев Парижа. Но в центре, куда, естественно, устремлялись взоры, высился в гордом одиночестве алтарь Отечества. Основанием ему служил огромный квадратный постамент. С четырех сторон широкие лестницы в два марша вели на открытую площадку; углы ее представляли четыре больших квадратных массива, поддерживаемые треножниками античных форм. Наконец, посередине площадки круглые, постепенно суживающиеся ступени вели к алтарю, венчающему сооружение. Он был прост и строг, по бокам его располагались античные барельефы и шли надписи: «НАРОД, ЗАКОНЫ, ОТЕЧЕСТВО, КОНСТИТУЦИЯ».
Между тем кортеж, дефилировавший более пяти часов по парижским улицам, стал размещаться вдоль Марсова поля. Вскоре огромное пространство заполнилось кишащим людским муравейником. Ряды батальонов выделялись на серой земле четкими и правильными линиями. Вокруг алтаря поместилось столичное духовенство; солдаты же стояли шпалерами на его ступенях. Военный оркестр Госсека занял сторону площадки, обращенную к Дому инвалидов; на другой стороне стояли триста барабанщиков.
Я устроился довольно неплохо на одной из трибун, расположенной прямо против трона, и видел все в подробностях. Король восседал с каким-то апатичным, даже обреченным видом. Он был в штатском платье и не имел ни одного атрибута монаршего достоинства — ни мантии, ни скипетра, ни короны. Королева выглядела недовольной; она старалась ни на кого не смотреть. Одета она была довольно просто, а на шляпе ее красовались перья национальных цветов. Среди других высоких особ я узнал епископа отенского Талейрана, возглавлявшего священников в ризах, перепоясанных национальными шарфами.
Талейран, видимо, был в хорошем настроении: он все время улыбался.
Церемония началась не сразу. Наперекор дождю, лившему в долгие часы ожидания, народ цел и танцевал: гости исполняли танцы своих родных провинций, солдаты импровизировали фантастические военные пляски. В толпы танцующих вливались и парижане; наконец все взялись за руки и образовали огромные веселые хороводы вокруг алтаря. «Посмотрите-ка на этих французов, — говорили пораженные иностранцы, — они способны плясать даже под проливным дождем!..»
Но вот торжественный час пробил: все затихло, выглянуло солнце; и вот, словно посылая свои поздравления собравшимся людям, оно засверкало над их огромным скоплением, над трибунами, над троном, над алтарем Отечества. После мессы, которую служили при звуках военного оркестра, Талейран благословил восемьдесят три знамени. Грянул пушечный выстрел. Лафайет четким военным шагом поднялся к алтарю. Лицом к народу, касаясь обнаженной саблей алтаря, он произнес присягу на верность Федерации от имени всех полков национальной гвардии и французской армии. Под грохот барабанов, перекрывая пушечный залп, вознесся протяжный крик восторга, исходивший из четырехсот тысяч грудей!.. Солдаты повторили слова генерала, ударяя ружьями о землю; взвились знамена, загремели трубы, вновь забили барабаны и грохот пушек, казалось, должен был донести до границ священную новость. Присяга была повторена трижды: после Лафайета — президентом Собрания, потом королем. И трижды единодушные крики неслись в небо. Вдохновленные одним чувством, все протягивали руки к алтарю. Вдали зрители, толпившиеся у окон, присоединялись, к этому порыву. Рассказывают, что один парижанин поднял ручку своего лежавшего в колыбели ребенка в знак участия его в священном обязательстве…
Благодарственное песнопение явилось естественным и необходимым завершением столь единодушного акта. Музыканты начали Те Deum. Выражение великой радости должен был слышать весь народ. И, надо сознаться, Госсек сумел достигнуть этой цели самым искусным образом. Он написал свой хорал в духе одновременно и религиозном и народном. Выражая с исключительной яркостью наши общие настроения, его Те Deum явился подлинным гимном революции. Но вот кончается последняя мелодия: хор уступает место инструментам, и в это мгновение, как бы дополняя музыкальную фразу, последний артиллерийский салют заканчивает официальную часть праздника.
Однако никто и не подумал расходиться. Вновь начались танцы: оживленные фарандолы, пляски Оверни и Прованса, и даже вдруг возобновившийся дождь не мог их остановить. Вода стекала ручьями со шляп, платьев и мундиров, но это лишь доставляло лишний повод для веселья! «Жара задушила философа Фалеса на Олимпийских играх, — воскликнул мой сосед, — но дождь никогда никого не убивал!..»
Да, все в этот день были охвачены замечательным единением, и праздник удался на славу. Единственной теневой стороной его оказалось странное поведение короля, на которое нельзя было не обратить внимания. Народ ждал от него речи — Людовик не произнес ее. Читая формулу присяги, король даже не подошел к алтарю! Это выглядело как пренебрежение к празднику и к революционному закону. «Он словно боится промочить ноги, — заметил мой сосед. — А посмотрели бы вы, как в былые времена галопировал он под дождем на охоте!..» Впрочем, великодушный народ старался не останавливать своего внимания на этом досадном штрихе. Все сердца были настолько переполнены счастьем, что омрачить его было невозможно.