Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Я не удержался:
— Вы имеете в виду господина Нерака, учитель? Марат удивленно вскинул брови:
— Да… Но откуда тебе может быть это известно?
Я постарался принять загадочный вид.
— Меня интересует все, что касается вас, учитель!
Марат засмеялся и хлопнул себя рукою по лбу.
— Ба, я и забыл, что папаша вашей светлости также бордосский коммерсант и, может быть, друг господина Нерака… Но оставим господина Нерака и вернемся к моей одиссее. В 1762 году, имея девятнадцать лет от роду, я покинул Бордо и перебрался в Париж. Ты, если не ошибаюсь, познакомился со столицей семнадцатилетним? Но какая огромная разница была в нашей встрече с ней! Я прибыл в Париж без денег, без связей, без видов на будущее! И если бы не мой извечный оптимизм, не знаю, что бы со мною сталось… А должен тебе заметить, что в Париже начала шестидесятых годов жизнь била ключом и соблазнов было хоть отбавляй. Мадам Клерон, пленившая зрителей в «Танкреде», становилась звездой первой величины и украшением Французского театра; в опере господствовал Перголези, в живописи — Шарден и Грёз, в скульптуре — Гудон. Посещение выставок и театров выпотрошило мой тощий карман с неимоверной быстротой, и, прежде чем успел опомниться, я оказался на дне, на самом дне Парижа! В общем, когда я смотрю на это сегодня, я аплодирую своей судьбе: не будь подобного антраша в моей жизни, я вряд ли знал бы все то, что знаю сейчас. Но тогда, как ты понимаешь, я не мог дойти до столь глубоких философских обобщений, и нищета моя, равно как и весь ужас
Я, вероятно, не умел скрывать своих чувств. Я действительно хотел спросить и теперь, пользуясь разрешением, задал вопрос:
— Учитель, мне понятно ваше преклонение перед Руссо. Но почему вы так восторгаетесь Монтескье — а я заметил, вы ставите все время его на первое место, — этого я понять не могу. Ведь именно он-то принадлежал к числу тех угодников, «лизоблюдов», как вы их величаете, которые жили милостями монархии!..
Марат вскочил. Лицо его побледнело. Я сказал что-то, с его точки зрения, непозволительное. Секунду казалось, что он обрушит на мою голову град упреков. Но этого не произошло. Он сдержался и через минуту сказал довольно спокойно:
— Ты еще не все понимаешь, мой милый. Нужно хорошо изучить Монтескье, чтобы судить о нем. Монтескье — самый великий философ, которого породил наш век и который прославил Францию. Чем только не обязаны ему мы! Он первый дерзнул обезоружить суеверие, вырвать кинжал из рук фанатизма, потребовать прав человека, выступить с нападками на тиранию. А что касается угодничества… Да, я знаю, поверхностные умы часто упрекают Монтескье, что он не был так же бесстрашен и принципиален, как Руссо. Но подумай сам: Руссо нечего было терять — он оставался нищ и свободен, слава его могла лишь возрасти от преследований. У Монтескье же было состояние, он принадлежал к именитой семье, у него были жена и дети — сколько различных пут. И все же он не боялся выступать против основанной на произволе власти, против порочности правительства, против расточительности государя. Его не устрашили изгнание и ордер на арест, он не побоялся поставить под угрозу свой покой, свободу, наконец, жизнь!.. Вот тебе и лизоблюд!..
Марат посмотрел на меня с укоризной. Затем он долго молчал. Я не рискнул нарушить его задумчивость.
— На чем же мы, однако, остановились? — наконец встрепенулся он. — Да, на Монтескье… Кстати, именно Монтескье, преклонявшийся перед британской конституционной системой, возбудил во мне впервые интерес к Англии. И я решил, что мне там необходимо побывать! К этому времени я был уже далеко не тем наивным, сентиментальным, восторженным и не вполне уверенным в себе юнцом — точная твоя копия, — каким прибыл в столицу три года назад. Я многое уяснил, составил мнение по вопросам, казавшимся мне ранее неразрешимыми; мои философские и политические взгляды почти сложились. И когда представился случай воплотить зародившуюся мечту, я не стал мешкать. Один знакомый отправлялся по делам в Лондон — он пригласил меня.
И вот в середине шестидесятых годов я впервые переплыл Ла-Манш. Отправляясь в Англию на несколько дней, я пробыл там более десяти лет. Почему? Сейчас увидишь.
Марат прищурился, как бы прикидывая, затем стал отсчитывать по пальцам:
— Во-первых, Англия пленила меня своими туманами, меланхолической старомодностью и какой-то спокойной устойчивостью, о которой на континенте не приходилось и мечтать. Правда, потом я убедился, что эта устойчивость в значительной мере иллюзорна… Но это уже было потом. Во-вторых, жители Британии гораздо терпимее наших милых соотечественников. Каждый из них поглощен своими заботами, никто не лезет тебе в душу и не навязывает своих рецептов. Даже лондонские бобби намного симпатичнее наших столичных стражей и пользуются известным уважением народа. Так или иначе, в Англии можно относительно спокойно заниматься своими делами и знать, что тебя не оторвут от них из-за пустяков. В-третьих, политический климат этой страны гораздо теплее, чем наш. Его величество Георг каждый раз, когда пытается слишком далеко протянуть свою королевскую руку, получает по пальцам. Английский парламентаризм — в этом, как и во многом другом, Монтескье был прав — не такая уж плохая вещь… И политическая борьба ведется там в гораздо более благоприятных условиях, чем на материке: идейная терпимость как бы вытекает из личной терпимости британца. В-четвертых… Впрочем, и сказанного достаточно, чтобы ты понял, почему туманный Альбион стал на долгие годы моим пристанищем. За все эти десять лет я выезжал лишь в Голландию по издательским делам, но это были кратковременные поездки. Все остальное время я прожил в Лондоне и Эдинбурге. Чем занимался я эти годы? Я выбрал медицину — она влекла меня с детства. И в этой сфере я постепенно кое-чего достиг. Я стал успешно врачевать людей, совершенствовался в своем искусстве на основе солидной практики, и вскоре Эдинбургский университет присудил мне степень доктора медицины. Я ее вполне заслужил. Не будет нескромным заметить, что фешенебельные кварталы Лондона вряд ли знали в те годы другого врача, пользовавшегося такой известностью, как доктор Марат. В моей приемной постоянно толпились представители знати и дельцы Сити. Я стал жить безбедно и даже смог заняться изданием моих медицинских трудов. Впрочем, ты был бы неправ, подумав, что успех вскружил мне голову. Я не стал сухим и черствым, как иногда случается в аналогичных обстоятельствах. Беднякам я помогал больше, чем богатым, лечил их бесплатно и употреблял на их благо немалую часть своих средств. И главное, именно любовь к обездоленным толкнула меня на то, чтобы посвятить досуги свои деятельности, имеющей на первый взгляд мало общего с медициной. Меня всегда занимала судьба человека. Человек, его положение среди себе подобных, его борьба за счастье и перспективы этой борьбы — вот что казалось мне самым важным, единственно достойным глубоких размышлений. Еще в Париже я убедился, что знаменитые философы — за исключением все тех же Монтескье и Руссо, слегка коснувшихся этой темы, — не только не разрешили этой проблемы, но даже, по существу, и не подошли к ней. И теперь я возымел в глубине души моей гордую уверенность, что этот гигантский труд предназначен мне… Пошли напряженнейшие дни, месяцы, годы. Я резко сократил практику и сел за письменный стол. В результате невероятных усилий появились два труда: «О человеке» и «Цепи рабства». Один из них был произведением доктора и естествоиспытателя, другой — философа и политика. Ничего не скажу тебе сегодня о первом из этих исследований — оно требует особого и при этом специального разговора. Относительно же второго замечу, что здесь я, исследуя структуру современных государств и населяющих их групп людей, пришел к выводу о непреложном праве народа на восстание против угнетателей и тиранов. Да, милый друг, в «Цепях рабства» я, по существу, предвосхитил и обосновал нашу революцию!.. А кто еще в это время догадывался о ней?.. Обе мои книги, хотя и изданные анонимно, произвели большой эффект. О них заговорила пресса. И тут же поднялись все темные силы, чтобы не допустить их широкого распространения. Приведу для ясности лишь один пример. Согласно моему распоряжению, амстердамское издательство направило часть тиража в Руан, откуда книги должны были развезти по городам Франции. Но на руанской таможне тюки из Амстердама провалялись тринадцать месяцев, пока наконец, получив письмо от моего встревоженного книгопродавца, я лично не занялся этим делом. Запрошенный мною чиновник торговой палаты прикинулся дурачком и только разводил руками. Я упорно обращался в разные инстанции и в конце концов выяснил, что труды мои во Франции запрещены и тюки, не пропущенные таможней, возвращаются обратно в Голландию!.. Ну, каково?.. Однако, несмотря на все предосторожности властей, несколько экземпляров все же проникло в Париж. Они вызвали восторг всех порядочных людей, но одновременно создали против меня легион врагов в высших политических и ученых сферах. Разумеется, иначе и быть не могло: как должны были откликнуться те, с кого я столь безжалостно срывал маски? Именно с этих нор клеветники начали поливать меня грязью. Именно с этих пор доктора Марата превратили в шарлатана, темную личность, чуть ли не в преступника. Чтобы парализовать происки врагов, я вынужден был покинуть Лондон и вернуться во Францию. Сначала меня вызвали туда лишь заботы о книгах и моем добром имени, но потом, убежденный друзьями, я решил окончательно осесть в Париже. На остатки средств, убереженных от издательских дел, я снял большой дом на улице Бургонь и снова занялся медициной: я хотел показать парижанам свои возможности, свое подлинное лицо, да и, кроме того, эта отрасль знаний все еще продолжала властно меня привлекать. Обыватели, сбитые с толку газетной шумихой, сначала шли ко мне с оглядкой и поодиночке, но несколько исцелений, казавшихся чудесными, дали доктору Марату репутацию врача-волшебника, и народ валом повалил на улицу Бургонь. Прошло короткое время, и слава моя в Париже превзошла ту, которая некогда гремела в Лондоне и Эдинбурге. Мною заинтересовались при дворе, и, несмотря на вопли высокородных обскурантов, сам королевский брат, граф Артуа, пригласил меня на должность врача в своем доме. По зрелым размышлениям я принял предложенный пост: он давал полную обеспеченность и большие досуги для научных исследований, И тут начался самый блистательный период моей жизни…
Марат улыбнулся какой-то застенчивой улыбкой и опустил глаза, словно рассматривая в арабесках ковра причудливые повороты своего прошлого.
— Сейчас я говорю «блистательный» и вкладываю в это понятие немалую долю иронии. Но в то время, вероятно, все обстояло несколько иначе. По видимому, в жизни каждого, даже самого серьезного человека наступает время, когда отдаешь дань суетности. Мне было немногим более тридцати лет. Позади — вдоволь тяжких трудов, бедствий, скитаний. А тут вдруг пришли деньги, положение в обществе, фимиам. Я имел успех у женщин, в великосветских салонах меня встречали аплодисментами, знатные вельможи искали моей дружбы. О, посмотрел бы ты в те годы на блестящего доктора Марата! Мой костюм не уступал в изысканности платью маркизов, мой экипаж вызывал зависть придворных, и я в своем тщеславии дошел до того, что стал проводить генеалогические розыски, стремясь установить свое дворянское происхождение!..
Он рассмеялся. Но тут же вдруг стал серьезным, даже суровым. Пристально, испытующе посмотрев на меня, он продолжал:
— Не пойми меня ложно. За новым фасадом скрывалась старая сущность. Галантный доктор Марат, отдав известную дань своему высокому положению, остался прежним тружеником и исследователем, пытавшимся проникнуть в природу вещей, чтобы лучше понять природу человека. Большая часть комнат моего дома на улице Бургонь была превращена в лаборатории. Чего бы ты только не увидал в них! Если бы вдруг туда нагрянула полиция, меня, вероятно, арестовали бы как алхимика и чернокнижника. Но я искал не философский камень. Придя к выводу, что настоящий врач должен быть не только физиологом, но и физиком, я занялся прежде всего светом и электричеством. Но скажи, не скучно ли тебе?.. Не очень ли я утомлю тебя, вкратце изложив суть моих научных достижений?.. Нет?.. Тогда слушай.
Природа огня давно волновала ученых, но больших успехов в ее разработке достигнуто не было. Когда Академия наук объявила конкурс на этот предмет, три европейских светила, Эйлер, Бёрхаве и Бернулли, предложили три разные гипотезы. И что же ты думаешь? Почтенные академики, забыв, что истина одна, и не зная, на чьей она стороне, присудили премию всем троим!.. Меня и раньше занимало взаимоотношение огня и света. Из ряда наблюдений я вывел, что материя огня более плотна, чем материя света, и, следовательно, может быть видима. И вот теперь я применил для этого один из инструментов, который уже целый век под рукой каждого физика, но который до сих пор не был оценен по достоинству. Год спустя после начала эксперимента я его завершил, и результаты своих исследований изложил в маленьком томике. Мой труд произвел фурор: за шесть месяцев весь Париж, включая придворных, побывал у меня на квартире, поражаясь опытом, демонстрируемым мною и моим ассистентом господином Филисье. А я тем временем шел дальше.
Оптикой занимались более всех других точных наук. Правда, до Ньютона она была в колыбели; но, сделав ее объектом своего изучения, он создал теорию, казавшуюся незыблемой. Действительно, время, которое вносит большие коррективы в человеческие взгляды, здесь ничего не изменило: самые выдающиеся физики ограничивались повторением опытов Ньютона, не имея возможности что-либо прибавить к его выводам. И вот являюсь я и посягаю на одну из самых прекрасных жемчужин в короне этого гения: используя свои достижения в области природы огня, я разлагаю теорию оптики на основные элементы, отбрасываю одни, добавляю другие и, главное, осязательно доказываю свою правоту. Применяя метод наблюдения в темной комнате, я раскрываю перед глазами изумленных учеников Ньютона огромное количество феноменов, анализирую каждый из доводов их учителя, доказываю ошибочность этих доводов и заставляю традиционалистов либо молчать, либо признать свое заблуждение. Открытия эти я излагаю в маленьком томике, по, заметь, сей томик — канва для целого трактата по оптике, новой науке, откуда противники мои вскоре будут вынуждены брать уроки! Я же не остановился на оптике и стал применять свой опыт в новой сфере.
Все то, что появилось в области изучения электричества до меня, представляло кучу разрозненных и запутанных опытов, рассеянных по пятистам томам. Нужно было извлечь науку из этого ужасного хаоса. Я запираюсь в темной комнате, прибегаю к своей аппаратуре, делаю видимой электрическую жидкость, сравниваю ее с материей огня и света, с которыми смешивали ее до сих пор. Я наблюдаю ее свойства, явления, которые возникают от воздействия на нее воздуха, света, огня. И с этого момента нет более гипотез, нет предположений — все становится на свои места, наука формируется! Я публикую свои выводы в маленьком томике, но, учти, томик этот стоит прежних пятисот томов!.. Но я не ограничиваюсь изучением электричества. Я думаю уже об его использовании.