Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Шрифт:
Два лазутчика, отправленные Матвеем в Чердынь, исчезли, как камни в пруду. Однажды ночью дозорные на валу услышали переполох среди вогульского караула, вой стрел, стон изо рва.
— Братцы… — позвал снизу чей-то голос. — Дострелите меня… Помилуйте…
— Ты кто таков?
— Из Чердыни я послан… Ранили меня… Дострелите…
— Чердынь-то как?
— Стоит твердо… И вы стойте. А мне конец…
Раненого дострелили. Покча стояла. Здесь была теснота, вонь, грязь, жажда, зной. А рядом — рукой подать — родные дома, луга, Колва. Но вогульский стан за посадом стерег эту благодать, не пускал.
И вдруг однажды утром вогулов не стало. Они ушли, только пара десятков воинов копошились среди погасших кострищ, да еще
— Выходим в поле! — заорал Бархату в лицо Матвей, не давая и слова сказать. — Порубим оставшихся к чертям собачьим! Все лучше, чем здесь сидеть да гнить! Пока им подмога подоспеет, мы уж весь сброд из острога в парму прогоним!
Он побежал к конюшне, растолкал ратников, стал взнуздывать Монаха.
Вратари отволакивали створки напольных ворот, сдирая одуванчики, что за неделю выросли в проезде башни. Утреннее солнце, как счастье, полыхнуло в бревенчатый проем. Вслед за передовыми Матвей вихрем вылетел за острожные стены, на простор улочек беспорядочного посада. Вот она, божья благодать: мчаться на коне навстречу врагу, навстречу свежему ветру, и чтоб солнце играло на броне, и чтоб рука приятно удлинялась тяжестью меча.
Вопя, топча кур, яростно и радостно рубя горшки на кольях заборов, всадники Матвея, обгоняя друг друга, скакали к околице, к опушке леса, где на стану заметались вогулы, залезая в седла. Трубили рожки, ржали кони, стучали копыта, кричали люди. И вдруг в этом гаме словно взвыли вогульские ведьмы — пернатые стрелы взбурлили воздух, брызнув, казалось, изо всех окошек окрестных изб. Завизжали, валясь и лягаясь, раненые кони, покатились в траву подстреленные всадники, кувыркаясь через голову.
«Засада?.. Выманили?.. — подумал Матвей, но не испугался, даже не опомнился, опьяненный волей, ветром и скачкой. — Пускай! Засада так засада! Рубка так рубка! Лишь бы не в острог! Мы еще посмотрим, кто — кого!»
— Вперед! — закричал он своим, перетягивая со спины на плечо круглый деревянный щит, утыканный медными гвоздями, с литым медным умбоном в центре.
И русская конница неслась дальше, сквозь секущий ливень вогульских стрел — навстречу вогулам. А те словно вдруг удесятерились числом, выскочив из каких-то укромных мест, где ждали русских, и тоже неслись на врага, выставив копья. Словно грозовой разряд вспышкой лопнул над землей между двумя конными лавами — это с неба сошли ангелы, крылами опаляя место самой страшной сечи: на мечах и на всем скаку.
Матвей впервые увидел вогульских воинов вблизи — в одеждах из вывернутых мехом наружу шкур, в деревянных доспехах, в треугольных шеломах с приклеенными рогами и волосами, увидел их смуглые смелые лица с недобро прищуренными светлыми глазами, увидел их русые косы, помелами летящие вслед за спиной.
Две лавы сшиблись, вонзившись друг в друга, как вилы в вилы. Матвей гибко уклонялся от нацеленных копий, отшибал их щитом, рубил мечом по рукам и плечам, проносящимся мимо. Звон, крик и такой треск, точно кололи дрова, — треск деревянных лат, обтянутых дубленой лосиной кожей, треск разломленных костей, раздробленных черепов — все это раскатилось над опушкой. Монах завертелся под Матвеем, как черт на сковороде, грызся с другими лошадьми, бил грудью и копытами. Матвей отмахивался мечом, выставляя щит, или падал в ударе вперед, стискивая коленями бока Монаха, и поражал вогулов, которых тотчас уносила куда-то круговерть боя, не успевали они падать. Краем глаза Матвей видел вокруг скрещенье лучей и блеск железа, вытаращенные глаза, открытые рты, искаженные лица дерущихся, взлетающие мечи и руки, сбитые шлемы, растрепанные гривы и оскаленные морды коней, и все это — густо, броско заляпанное алыми пятнами, будто кто-то горстями швырял кровь в толпу, на кого попадет — и ладно.
Сеча, как юзом вертящееся колесо, сползала, стекала с опушки по пологому уклону, роняя мертвецов.
— Князь!.. — орали на ухо Матвею, и он даже покачнулся в седле, едва осознав себя.
Сеча, как дым пожара, валила мимо.
— Князь! — орал Бархат, отдергивая руку от узды Монаха — конь по-собачьи клацнул зубами у его рукава. — Гляди!
По чердынской дороге на беззащитную, раскупоренную Покчу скакали всадники на огромных боевых лосях, не по-лошадиному перебиравших длинными и сухими, как спицы, ногами. «Никто, говорят, против них не устоял, — успел подумать Матвей, — кроме отца, князя Михаила, на састуме в Пелыме…» И княжичу впервые стало страшно: страшно не боя, а страшно повернуться спиной к вогулам на лосях, чтобы обогнать их, достичь Покчи первым и велеть закрыть ворота. Но, как всегда навстречу своему страху, Матвей перекинул щит на спину и звонко шлепнул Монаха голомянем меча по заду.
Монах понес его наискосок лосям, обгоняя вогулов. Прыгнули в глаза домишки посада, а над их берестяными крышами уже поднимались кряжистые башенки острога, когда вдруг что-то ударило Матвея, и Монах исчез из-под него. Матвей по широкой дуге перелетел крайний заплот и шлепнулся в грязь и тину на дне рва, но тотчас лягушкой заскакал вверх по откосу и вкатился в раскрытые ворота острожка, едва вывернувшись из-под лосиных копыт.
— Закрывай ворота! — закричал он.
Но закрывать ворота было некому.
Вогулы уже ворвались в острог, скакали по улочкам, бежали по валам и рубили, кололи всех подряд. Русские и пермяки кричали, закрывались руками, слепо метались из стороны в сторону и валились мертвыми, рассеченными, окровавленными. Целые стога мертвецов громоздились на перекрестках. Вогулы убивали без меры и пощады, сами такие же сумасшедшие, как и те, кого они убивали. Теперь уже кровь не горстями швыряли на народ — ее широко плеснули из ведра, окатив острожек от кровель по нижние венцы. И Матвей бы кинулся с мечом на ближайшего вогула — да меч он выронил во рву. И коловращение бойни повлекло его, лишенного зацепки, неведомо куда.
Он тоже бежал, спотыкался, падал, матерился, ступал по грудям и спинам мертвых, полз на карачках в окровавленной крапиве, шарахаясь от лосиных и конских копыт, скользил на человеческих внутренностях в грязи и никак не мог вырваться из потока бегущих людей, будто был не князем, а последним невольником в человеческом гурте татарского шибана. Толпа вынесла его к другим — Колвинским — воротам острожка и выбросила на берег, усыпанный корчащимися телами подстреленных людей. И здесь тоже нельзя было остановиться, укрыться, прижаться к земле, потому что на валах острожка стояли вогулы и стрелами гнали народ в воду, словно на крещение. Сотни ведьм, воя, проносились над головой, по-осиному впивались в тела, сшибали с ног. И Матвей вместе со всеми скакал через убитых к Колве.
Задом наперед, лицом к вогулам, отступал к стремнине реки поп Африкан и держал высоко над головой икону, в которой уже торчали две стрелы. Третья стрела пригвоздила бороду попа к груди, и он повалился набок, выронив доску. Матвей споткнулся о нее и схватил ее обеими руками, сломил стрелы, пластом кинулся в волну, подложив икону под себя, чтобы она приняла на себя тяжесть кольчуги, как святой принимает на себя тяжесть человеческого греха.
Но на левом берегу спасенья не было: там тоже стояли вогулы с луками и били стрелами в плывущих. Река несла эти стрелы мимо Матвея — они погрузили в воду железные клювы и выставили вверх оперенные хвосты. Матвей задирал голову, высматривая, и, отплевываясь, кашляя, захлебываясь, греб через широкую Колву к узкому клину плавней, куда половодье натащило всякий речной мусор. Ноги коснулись дна, и Матвей, сначала пригибаясь, потом опираясь о дно рукой — другой рукой он держал под мышкой икону, — потом на четвереньках добрался до зарослей, зарылся в них и притаился.