Сердце Пармы
Шрифт:
Сумерки легли на Чердынь, когда дорубили последних врагов. Кое-как завалив проезд под башней чем попало, ратники чуть не замертво падали на землю от усталости. Тихо появились женщины и пошли вдоль куч мертвецов. Рядом с князем, которого положили на вытоптанную траву под стеной амбара, опустилась на колени какая-то баба, стала вытирать ему лицо, сплевывая на угол платка.
— Родненький, что ж они с тобой сотворили, окаянные, — плача, все повторяла она, не узнавая князя.
Михаил дышал с подвываньем: простреливало бок, где треснули ребра, невыносимо болела раздробленная голень. Над ним остановился Калина. Узнал и не сел, а рухнул на траву, словно сломался сразу в нескольких местах. Волосы его были растрепаны, красная рожа непривычно побледнела, рубаха висела
— Отбились? — тихо спросил Михаил.
— Отбились. Ты-то как? Выживешь?
Михаил закрыл и открыл глаза.
— Наших навалили страх сколько, — сказал Калина. — Иртега того…
Михаил молчал.
— Аниска, слышь, — обратился к бабе Калина. — Принеси-ка лучше нам водички… Душа горит.
Измятому, раздавленному телу князя нужен был покой, но сон в ту ночь так и не пришел. Князь лежал на топчане в полузабытьи, в голове был звон — то ли эхо мечей, то ли мирные комары; а перед глазами все еще стояло: рать столкнулась с ратью под кряжистой громадой Спасской башни.
Наутро пришел Калина и сразу понял, что князю худо. Он засуетился, заругался, и вскоре Михаила уже отпаивали горькими настоями и горячими отварами, намазали бок пахучими притирками, стянули ногу лубком.
В тот день явились угрюмые вогульские послы, договорились о перемирии. Им выдали их мертвецов, забрали своих из рва. Всего в бою погибло четыре десятка чердынцев. Вогулов положили почти вдвое больше. Вечером батюшка Никодим отпел акафисты по христолюбивым воинам, многие из которых были язычники. Крещеных схоронили в скудельнице у алтаря Воскресенской церкви, а нехристей сожгли в колодах на пустыре у Глухой башни. За стенами острога, за оврагом Прямицей, над частоколами городища тоже висели хвосты дыма от погребальных костров. Души-птицы отважных манси и стойких коми вдоль заката вместе улетали на свое соколиное небо.
Третьим днем с утра князь поехал на осмотр острога, с рындами и десятниками, в самой богатой одежде — будто не сидела ножом меж ребер острая боль, будто без лубка не пухла голень. Народ глядел недоверчиво, но, видя в небе хоругвь с серебряным медведем, крестился и кланялся с обновленной верой в глазах.
С первого взгляда Михаил понял, как жестоко поразил чердынцев вогульский приступ. Пусть не в обиду пермскому медведю будет сказано — вогульский приступ был, как страшное, заплесневелое рыло медведя-людоеда, которое вдруг выбило окошки запертой избы. Словно сердце схватили клещами. Словно бросили в ледяную иордань — долго не побарахтаешься. Но что делать? Если вогулы разорят и сожгут Чердынь — второй раз ей уже не подняться. Никто не пойдет жить на землю, которую слой за слоем складывает горький, бесславный пепел пожарищ.
Однажды на край рва к воротам Спасской башни подъехал всадник и кликнул князя. Вскоре Михаил поднялся на разбитый обход. Внизу его ждал Асыка.
— Хакан? — удивился Михаил.
Рынды князя, стражники на валах, вратари в бойницах замерли, навострив уши и ожидая, чего станут говорить князья.
— Михан, — негромко обратился Асыка.
Михаил вздрогнул. Михан — так звала его только Тиче. Значит, пока она жила у Асыки, Асыка с ее слов привык называть его так же, как она…
— Михан, — продолжил Асыка. — Выходи биться со мной как воин и князь: один на один.
— Я ранен, — просто возразил Михаил.
— Ты ранен оружием, а я — старостью. Выходи.
Михаил покачал головой.
— Нет, Асыка, я не выйду. Я слаб, чтобы убить тебя.
— Ты трус.
— Я боюсь, что моя гибель будет бессмысленной.
— Нет, не бессмысленной. Если ты меня убьешь, манси уйдут сами. Но если я убью тебя, то я уведу их отсюда.
— Может, мне тогда попросту зарезаться? — усмехнулся Михаил.
Асыка молчал, не зная, как ответить на насмешку.
— Чего бы ни случилось с тобой или со мной, вогулы не уйдут, — сказал Михаил. — Тебе Чердынь не нужна, а им нужны золото и серебро, рухлядь, рыбий клык, Мамонтова кость и соль из чердынских амбаров, им нужны брони и шлемы, мечи и кони чердынских ратников. И без хабара они не уйдут. Ты это знаешь.
Асыка продолжал молчать. И Михаил пощадил его самолюбие — развернулся и первым пошел прочь.
День за днем просверкивали в глазах Чердыни, одинаковые, как звенья кольчуги. Из розового молока белой ночи всплывало алое, круглое солнце. Искрилась Колва под горячим ветром с далеких гор. Пахло хвоей и прелью пармы, плыли облака, с шумом пробегали быстрые, почти невидимые дожди. Весь окоем словно бы медленно, тихо вращался вокруг Чердыни, врытой в землю, будто кол.
У Михаила было много времени, чтобы думать, но как-то не думалось. Точно все уже передумано и расставлено по местам, и нечего ломать голову, надрывать душу. Он остался один. Давно уж не было ни матери с отцом, ни брата, и даже удивительно было вспоминать: неужели они когда-то и впрямь существовали? Не стало и Аннушки, солнечного лучика. Горит этот лучик где-то на синей Иньве, и тонкое, нежное сияние его не увидеть через леса из Чердыни. Вот ушел и Матвей. Да что Матвей?.. Он ведь сам, еще в детстве, когда перекинулся служить Пестрому, надломил ветку своего родства, и теперь ветка эта засохла. «Да мой ли это сын? — думал Михаил. — Или я совсем уж никудышный отец?.. Или всегда так бывает, что детей своих не можешь понять?..» С огульной детской жестокостью, не разбираясь, Матвей отверг все, что было дорого отцу. А нашел ли что-нибудь свое? От него не дознаешься… И Тиче… Вечная боль — Тиче…
Он привез ее из-за Каменных гор, но не вернул ее душу. Душа затерялась в вогульских болотах, заблудилась среди диких скалистых тумпов, зачарованная Неройками и Ялпынгами, околдованная на капищах, затянутая в морок древних заклинаний. Так уж вышло в жизни: кому-то — другое, а ему — это. Спасибо за то, что хоть когда-то она была человеком, что когда-то женщина, тоскуя, шептала ему: «Михан, не ходи за Камень…», что когда-то девушка выходила к нему из тени Прокудливой Березы, и звенели на ее пояске лошадки-обереги, что когда-то маленькая девочка, плача, бежала к отцу по окровавленному снегу… Тиче жила в Чердыни, дома, как хотела, и ни в чем ей не было запрета. Люди ее чурались, но она того уже не замечала. Глаза ее глядели словно бы сквозь окружающую жизнь и видели то, чего не видел никто. За те несколько лет, что Тиче прожила в Чердыни, Михаил и пальцем ее не коснулся. Он был заботлив и ласков с ней, как с несмышленным ребенком. А когда она забеременела, князю стало страшно. Кого она встретила там, в нехоженой парме, или кого здесь сбила с пути? Какой черный замысел вызрел в ее уже не человеческом разуме? Кого она родит: невинное дитя или будущего хумляльта? Но никто не заметил смятения князя. И родился мальчик, окрещенный Иваном, которого князь назвал своим сыном. Пусть его тайна будет известна только троим.
А долгие дни осады тянулись над Чердынью, как нескончаемые плесы-тягуны на ровной, длинной реке. Лето звенело зноем по заливным лугам, верещало птицами, играло огнями на Колве, дятлом стучало из близкой, но недоступной пармы. Посад стоял пустым, его улочки и дворики заросли травой, окна затянуло паутиной, на крышах и в пазах бревен ярко зазеленел мох. Одичавших кошек и собак уже не было видно, исчезли брошенные гуси и куры. Вогулы не заняли даже дальних, крайних изб на околице — опасались ночной вылазки осажденных. На реке дни напролет чернели пыжи вогульских рыбаков, вдоль воды паслись вогульские кони, на опушке и в городище дымили вогульские чувалы. Вогулы упрямо ждали, изматывая Чердынь, и Чердынь упрямо ждала, испытывая вогулов своим терпеньем.
Князь видел, как тяжела для людей осада. Уже провалилась скудельня у Воскресенской церкви, и огромный крест с кровлей ударил плечом в бревенчатую скулу алтаря. Но вокруг этой скудельни зарябила россыпь новых могил, одиночных — умирали раненые в бою под башней, умирали старики, вырванные из своей привычной жизни, как деревья из земли, умирали младенцы. Упрямое терпенье Чердыни натянулось, как струна, и могло лопнуть, вышвырнув людей за городские стены под поющие стрелы и голодные мечи вогулов. Люди были злы и раздражены, но князь каждое утро объезжал острог — все такой же, как раньше, в броне и богатой одежде, и уже не такой: побледневший, осунувшийся, седеющий на глазах, словно осень его жизни была столь же скоротечна, как и осень земли.