Сердце Пармы
Шрифт:
— Что ж, тебя и убить нельзя? — почему-то разозлился Матвей.
— Убить можно, хотя и труднее, чем прочих. Конечно, коль ты мне руку или ногу отрубишь — новые не вырастут. Убить меня можно, а сам по себе я не умру, пока обещанного не выполню.
— А чего ты обещал?
— Не стоит про то…
— А кому?
— Стефану… В то лето взял отец меня с собою на торг. Торг был на Печоре, против Мамыльского порога. Туда пришли вогулы. У их кана Кероса сын был, со мной одногодок, — Асыка. Мы сдружились, втроем играли: я, Асыка и Айчейль, девчонка, которую Асыке в жены прочили. Стефан в Перми в силе был: уже обжился, роды некоторые покрестил; слава о нем гремела.
Про это дело, как мне рассказывали, у него еще в лавре с Сергием речь была. Может, ради Зарини Сергий и послал сюда Стефана. Говорят, будто бы Сергий благословил его на этот подвиг и дал ему серебряный чудотворный крест, заговоренный и освященный в водах Иордана. И вот в то лето Стефан из-своего Троицкого монастыря на Печоре поплыл в одиночку куда-то к остякам, у которых на гибидее и стояла тогда Сорни-Най. О намерении Стефана всякий знал, но по пермским законам нельзя было чинить ему препятствий до тех пор, пока он Зариню не увидит. Никто не мог и помочь, даже руки подать права не имел.
И вот мы втроем играли на берегу и увидели, как в Мамыльский порог заплывает плотик с русским мужиком. Завертело его в валах, ударило, понесло, разбило на бревна. Мужик в воде очутился. Орет, руками машет, захлебывается. Утонул бы, да вцепился в какой-то валун. Вылезти не может — вода его сносит, а вытащить его, помочь ему никому нельзя. Народ стоит и смотрит. Так он и сгиб бы у всех на глазах. А я же мал был, глуп, да и кто мне тогда чего объяснял?..
Я с шестом в руках по камням пробрался и протянул мужику жердину. Он за нее схватился и выполз из воды. Да, видно, в Мамыльском пороге изрядно страху натерпелся и решил отказаться от своей мысли Золотую Бабу одолеть. Но от обета так просто не отрешишься — надо его кому-то передать. Стефан, не мудрствуя лукаво, мне и передал, коли я единственный ему руку протянул. Надел на меня свой чудотворный крест и взял с меня зарок. А я-то, дурак, тогда еще радовался. И вот уж сколько лет с тех пор прошло, и, кроме Асыки да Айчейль, никого не осталось, а я еще живу. Все еще висит на мне обещание. Не доделал я Стефанова дела, а потому нет мне ни смерти, ни покоя… Калина замолк, раздумывая.
— Ну, а медяшка-то при чем? — напомнил Матвей.
— А, это… Это детская дурь, которая в большую взрослую беду переросла… Там же, на Мамыльском пороге, мы с Асыкой друг другу в дружбе поклялись и перед расставанием поменялись. Я ему Стефанов крест отдал, а он мне — свою тамгу. Зря он это сделал.
У вогульских князей бывает две тамги: большая у князя, малая у княжича, у наследника. И малая даже важнее большой. Если ее потерять, то большую тамгу княжичу уже не дадут шаманы, и князем ему уже не стать. А когда князь-отец докняжит и помрет, весь род его истребят. Закон такой. Отец Асыки, кан Керос, как узнал о нашем обмене, так чуть не убил сына, отрекся от него. Но и Асыка не лыком был шит. Он Кероса-отца попросту зарезал и сам взял себе большую княжескую тамгу. Но для потомков своих малой тамги у него все равно не было!
Коли такое дело, я б, конечно, тамгу ему отдал… Но кончилась тогда промеж нас дружба — развела нас по разным берегам красавица Айчейль. И вот тогда-то пошел Асыка к шаманам Сорни-Най и отдал Золотой Бабе крест, заговоренный против нее, а в обмен получил бессмертие до той поры, пока не вернет себе тамгу. Сделал это все он для того, чтобы у него с Айчейль дети были князьями, и никто ни детей его, ни жену не тронул. Так и стал он хумляльтом — человеком призванным, который не может умереть, пока не доделает своего дела. А чтобы всю жизнь бесконечную любовью жены наслаждаться, он Айчейль тоже отдал Сорни-Най, и она стала ламией, и в ламию еще в Усть-Выме обратила твою мать… Теперь сам понимаешь, почему за тамгу Асыка чего хочешь отдаст, не только девчонку-ясырку. Сын-то Юмшан у Асыки старше твоего отца. Пора ему княжить. Да и хумляльту с ламией жизнь уже осточертела…
— На его месте я бы не стал от бессмертия отказываться, — хмыкнул Матвей. — Да и на твоем месте за тамгу чегонь-то подороже потребовал, чем Машка.
— Ничего ты, княжич, в жизни не понимаешь. Асыка нажился уже выше горла. Ему покоя хочется. Он человек гордый и умный. Пройдет время, и русский князь из Чердыни покорит Югру насовсем. Может, этим князем будешь ты. И манси исчезнут с земли, как Чудь Белоглазая. Думаешь, гордому Асыке хочется это увидеть? Поэтому он спешит умереть. За тамгу Асыка любую цену заплатит.
Ибыр встретил их висельниками. На большой березе над Сылвой раскачивались тела двух женщин-воровок. Дальше начиналась просторная луговина, вся загроможденная татарскими и башкирскими юртами, вогульскими шалашами, пермяцкими и остяцкими чумами, балаганами черемисов и мордвы.
В отличие от Афкуля Ибыр не был крепостью: в сплошном море жилищ едва-едва выделялись несколько врытых в землю домов да спица минарета, обнесенные тыном. Вдоль берега протянулись несколько торговых рядов, где прямо на траве, на бересте или на кошмах были разложены и навалены товары. Издалека доносился гул человеческих голосов: крики зазывал, ссоры торгующихся, плач детей. Десятки разномастных лодок болтались на приколе у мелководья; лошади и олени под присмотром пастушат паслись на опушках; по стану дымились костры; топталась толпа меж рядов; сновали торговцы дровами; татарские всадники с камчами зорко следили за порядком.
Людьми торговали на острове посреди Сылвы.
— На тамгу Асыки у татар мы ничего не купим, — говорил Калина, правя к острову. — На что татарам тамга? Нужно делать двойной обмен, через вогулов… Я пойду, а ты сиди в лодке.
Калина заволок пыж носом на берег и пошагал к торгу.
Невольников продавали в основном татары и башкиры. Калине не хотелось подходить туда, где, привязанные к столбам, стояли русские рабы, а купцы сидели, скрестив ноги. Он свернул в сторону от татарского стана.
Вогулы, остяки, черемисы продавали детей и младенцев, чужеродных вдов, стариков, знающих ремесла. Бывало, кое-кто продавал сам себя: плату отдавал детям и уходил в рабство. Калина знал, что такова жизнь, и ничего здесь не изменить, и все же ему было тяжело, душно, совестно.
Он подошел к вогулу, продававшему трехлетнюю девочку.
— Зачем отдаешь? — хмуро спросил он по-вогульски.
— Девок много, — задумчиво ответил вогул. — Зачем мне много девок? Мне топоры нужны.
— Не знаешь, продавали или нет русских из Афкуля?
— Почто не знаю? Знаю. Давно стою. Никому девок не нужно. Всем нужны топоры… А русских вчера последних продали.
— Кому? Куда? — вскинулся Калина.
— По-разному… Всех не запомнишь. Многих кондинец Пылай купил, во сколько, — вогул показал растопыренные пальцы.
— А была ли среди них девчонка лет четырнадцати, Машей зовут?
— Этого не знаю. Спроси у Пылая, он еще не уехал. Вон там стоит, за кустами.
Калина побежал к лодке.
— Малость припоздали, — сказал он Матвею, торопливо спихивая лодку на воду. — Многих один вогул купил, может, и твоя у него… Сейчас все выведаем.