Сердце Пармы
Шрифт:
Михаил смотрел на стройку, и ему казалось: нет, не бой на Искорке, а вот это время, когда возрождается Чердынь, первая, самая надежная русская застава навстречь солнца, — самое главное в его жизни. Присмотревшись, он увидел среди ратников многих иных людей: и монахов, и солеваров, и русских лапотников из слободок, и пермяков, сошедшихся сюда со всех концов Перми Великой, и еще шли из леса новые люди — незнакомые, молчаливые, оборванные, с разбойничьим прищуром глаз, привыкших к сумраку пармы. Всем была нужна Чердынь, и посад утыкали землянки и балаганы, задымили костры
А ведь ему было всего под сорок. Но он огляделся и увидел рядом с собой своих детей. Матвей превратился в плечистого, рослого и статного парня, черного, как уголь, красивого, с полоской еще мягких усиков над упрямо изогнутыми губами и с темным, грозовым взглядом колдовских материнских глаз. При встрече с ним прятались девки и краснели молодухи-вдовицы, у землянок которых по ночам бил копытом Матвеев конь. И совсем другой была Аннушка, уже превращавшаяся в девушку, тоненькая, улыбчивая и тихая, как речная кувшинка, не по-княжески стыдливая, закрывавшаяся рукавом, если проходящий мимо орел-ратник приосанивался, начинал накручивать ус и бесстыже подмигивал.
Достроить весь острог до снегопада не успели. Михаил распорядился оставить до весны княжий дом и гридницу, церковь, амбары и конюшни, возведенные только по нижние венцы. И под первым снегом все же поднялись над тыном острые шатры башен, перекликавшиеся с остриями елей, как колокольный звон с громом за Полюдовым камнем. В новом остроге Михаил оставил на зиму сотню Вольги Онежанина, а сотни Матвея и Бархата отправил в Покчу.
Впервые за несколько лет было людно и весело на острожном холме, когда над снегами лишь еле-еле брезжит пасмурный день, а ночи светлее дня от дивного размаха лазоревых и серебряных позарей. Зима навалилась, как медведь, помяла Чердынь, треща костями, и уползла прочь, в ледяные пещеры на самоедских островах.
Летом к Чердыни снизу подошли большие пермяцкие каюки с людьми и грузом. Это с Иньвы, с Майкора и Кудымкара, приплыли князья Кудым-Боег и Елог.
Народ облепил валы острога, глядя, как перед новым княжьим домом пермяки расстилают на земле холстины и выкладывают на них меха, золото, угощенья. Кудым-Боег поклонился Михаилу по-русски.
— Я к тебе, князь, со сватовством, — сказал он.
— А… кого сватаешь?.. — изумился Михаил.
Боег сморщил лицо, пряча усмешку.
— Дочь твою, Анну, сватаю себе в жены.
Михаил обомлел.
Аннушка, вспыхнув, метнулась с крыльца в дом. Потом уже, оставив гостей на пиру, Михаил уединился с Боегом в маленькой горнице.
— Не по нашему обычаю твое сватовство, — сказал Боегу Михаил.
— Русских обычаев я еще мало знаю, — согласился пермяк. — Как уж придумал, так и посватался. Ты и сам жену брал не по обряду.
Боег был смел, глядел прямо в глаза, не юлил. Михаил почувствовал в нем искренность и силу духа.
— Почто дары такие богатые? Может, я тебя заверну с порога?
— Верю, что не завернешь. А дары мои богаты от того, что ты беден. Нечего тебе дать за дочь.
— Дерзишь.
— Прости. Но это правда. Я же не всем, а лишь тебе это говорю.
— Шибко ты спор на речи.
— Не обессудь, князь, таким уж уродился. Я тебя обидеть не хочу. И дурно обо мне не думай. Не корысти ради я приехал и не ради крепости своего княжения. Я твою дочь полюбил. Верно говорю.
— Когда же ты успел? — хмуро поинтересовался Михаил.
— А прошлым летом, когда острог ставили.
Михаил глядел в серые, честные глаза Боега. Вроде бы, видел он тогда эти глаза, из толпы устремленные на его дочь… Да мало ли в Перми Великой серых глаз?
— Мала еще Нюта замуж выходить. Еще в куклы не доиграла.
— У нас такие девочки уже бывают женами. Да и у татар, и у вас тоже бывают. У московского кана Ивана первая жена двенадцати лет была.
— Ну и не к добру то вышло.
— Я согласен с тобой, князь. Сестру свою таких лет я бы мужчине не отдал.
— А чего ж мою дочь сватаешь? Чужого не жаль?
— Не гневись на меня, князь. Знаю, что рано приехал. Но уж так мне дочь твоя к сердцу припала, что боюсь потерять ее. Ведь стану ждать — так другой уведет. Может, тот же Елог, который сейчас в верности клянется и в дружки к жениху просится.
— От твоей опаски она не повзрослеет.
— Я тебе слово мужчины дам и поклясться могу хоть на вашем кресте и волшебной книге, хоть на своей тамге прадедовской: я возьму ее в жены и не нарушу, покуда ей пятнадцати лет не исполнится. Отдам матери своей и теткам — они добрые, — пусть только живет рядом со мной, моей любовью согретая. Я ее не обижу. Коли солгу — убей меня, рукой не шевельну защититься. В парме слово Кудым-Боега все уважают. Мы, род Медведя, вероломства никогда не допускали.
Михаил тяжело молчал.
— Трудно мне решение принять, — сознался он. — Дай время подумать. И Нюту спросить надо, люб ли ты ей?
— Люб.
Ночью Михаил пришел к дочери. Аннушка сидела на своем лежаке, закутавшись в одеяла. Лицо ее было заплакано.
— Любишь Боега? — просто спросил Михаил, присаживаясь рядом.
— Люблю…— пискнула девочка. — Но тебя, тятя, больше люблю…
Михаил невесело усмехнулся.
— Парень он вроде честный, хороший…
— Тятя, боюсь я… Не отправляй меня отсюда…
— Эх, ну и дела… И можно, конечно, Боегу на год отсрочить, да что толку? Тебе уход нужен, призор, а здесь чего? Я, да ратники, да монахи… Опять же, ведь и не быть тебе в Чердыни весь век, все равно увезут… Лучше — сызмальства с пармой свыкнуться. Да-а… Не меня сюда надо — мать…
Михаил думал.
— Как велишь, тятя, так и сделаю, — тихо сказала девочка.
Михаил погладил ее острые коленки под одеялом.
— А вдруг вогулы в набег пойдут? — вслух размышлял он. — Или бунт? Или татары? Или снова московиты?.. Кудымкар — он безопаснее, надежнее…