Сердце тигра (Мура Закревская-Бенкендорф-Будберг)
Шрифт:
Но самое поразительное, что Горький и сам постепенно попал под массовый гипноз этого возвеличивания Ленина. De mortuis aut bene, aut nihil. Оно так: о мертвых либо хорошо, либо ничего, но отныне было сугубое bепе. Теперь Горький готов был отречься от каждого слова, прежде сказанного в адрес вождя мирового пролетариата с упреком. Пробольшевистские настроения в нем усиливались вместе с прогрессирующей ностальгией. И это было очень кстати для хозяев Муры в Москве, потому что Сталин уже какое-то время назад принял решение о том, что Горький непременно должен вернуться в Союз и стать придворным ручным великим писателем. Но для начала вождь отдал приказ пышно, широко, торжественно отметить 60-летие Алексея Максимовича (в 1928 году) и 40-летие творческой деятельности (в 1932-м). Еще до этого срока Госиздат заключил с Горьким
Мечтой Сталина была книга о нем, написанная Горьким. Но вместо этого тот в Италии взялся писать роман «Дело Артамоновых» и начал «Клима Самгина», которого пообещал посвятить Муре (вернее — М.И. Закревской). Постепенно было решено, что по написании этого романа, весной 1928 года, Горький вернется в Россию.
Ну что ж, Муре было за что себя похвалить. Да и ее московским хозяевам — тоже. Словно проникнув в ее самые заветные желания (да не так уж и сложно было в них проникнуть!), ее поставили в известность: в России ей теперь делать нечего, Горький там будет под таким присмотром, какой ей и не снилось обеспечить, зато ее работа понадобится в Европе. «Ведь вы, кажется, хорошо знакомы с неким Робертом-Брюсом Локкартом? Нам было бы небезынтересно узнать о его связях с чешским правительством. Ян Масарик, сын президента, его друг. Подробнее об этой дружбе, пожалуйста. Кстати, о вашей старинной связи с Уэллсом. Пора, давно пора ее возобновить. Мы вам подскажем, как его отыскать. Теперь, когда Горький не будет путаться у вас под ногами, вам очень легко будет вернуться к прежним с ним отношениям, да и вообще — свободно путешествовать по Европе»:
Разговор происходил в поезде — Мура ехала в Берлин для встречи с Ладыженским по издательским делам. Лишь только расставшись со связным и сойдя с поезда на вокзале Цоо, Мура была задержана: все с теми же прежними обвинениями, шпионка большевиков, ну а как же! Однако ей ни на минуту не пришла в голову мысль, что кто-то мог отследить ее разговор в поезде. Это, как и всегда, была либо маскировка, либо острастка. На сей раз, пожалуй, второе… И, уже выйдя из участка (разумеется, ее выпустили, ведь нет никаких оснований для предъявления обвинения, а документы гражданки Эстонии и звание баронессы давали ей право на относительно свободное передвижение по Европе, тем паче — транзитом), она все еще продолжала вспоминать заключительные слова связного:
« — Ваше дело — проследить за судьбой архива Горького. Сомнительно, что он возьмет бумаги в Россию. Однако они нам нужны, архинужны!»
Муру, помнится, передернуло от последнего словечка, так живо напомнившего работу Горького над очерком о Ленине: «архиважно», «архисрочно», «архинужно» — это были обычные неологизмы Ильича, которые тогда то и дело употреблял Горький, слишком уж сжившийся с материалом. Даже безобидное слово «архив» сейчас внушало Муре отвращение лишь по созвучию с ними. Однако она прекрасно понимала, что должна заполучить эти проклятые бумаги, иначе не видать ей, как своих ушей, той хотя бы относительной свободы, которую она могла обрести теперь, после отъезда «объекта» в Россию. Она лелеяла надежду, что, быть может, ее оставят в покое… Ей еще предстояло узнать, что строка из стихотворения поэта, ее бывшего знакомца, «покой нам только снится» имеет к ее будущему самое что ни на есть прямое и непосредственное отношение.
Но это тоже было пока что «еще на прялке», а в настоящем предстояло позаботиться об архиве.
Что это было такое — архив Горького?
Преимущественно его переписка. Большая часть ее уже была отправлена в Россию, где над ней работали сотрудники Госиздата, которые готовили собрание его сочинений. Однако это была совершенно открытая, легальная переписка. Сейчас под словом «архив» подразумевались письма другого рода, которые могли стать убийственным компроматом против их авторов либо против человека, в котором шла речь в большей части писем, то есть против Сталина. Документы хранились пока в довольно большом ящике.
Здесь, во-первых, были письма эмигрировавших актеров, писателей, художников, с которыми Горький переписывался последние годы, особенно когда находился в открытой оппозиции Москве и когда эмигранты ему Вполне доверяли. Теперь-то, накануне возвращения, поток писем такого рода иссяк, однако среди корреспондентов были Шаляпин, Вячеслав Иванов, Михаил Слоним,
Во-вторых, хранились письма людей творческих или ученых, которые побывали в Европе в командировке, потом возвращались в Россию, но считали своим долгом сообщить писателю, которого по инерции продолжали считать «совестью земли русской», как они относятся к советскому режиму. Исаак Бабель и Константин Федин, Константин Станиславский и Владимир Немирович-Данченко, Всеволод Мейерхольд и Зинаида Райх…
Далее, тут были письма политических деятелей прошлого, например меньшевиков, правых социалистов, которые жили в эмиграции, но не могли оставаться равнодушными к происходящему в России: это Михаил Осоргин, Екатерина Кускова и так далее.
Однако самой важной для Сталина частью архива были письма другого рода. Нина Берберова, которая благодаря браку с Ходасевичем в эти годы была довольно близка к семье Горького и к Муре, так описывала эту часть архива: «И в-четвертых, наконец, были письма Пятакова, Рыкова, Красина (а м.б. и Троцкого), приезжавших в Берлин, в Париж, в Анкару, в Стокгольм и другие столицы мира, вырвавшись из круга, в который их замыкала постепенно сталинская консолидация власти; они писали Горькому, зная его лично, требуя от него подать свой голос против тирании и попрания ленинских принципов; среди этих людей с известными именами находи. лось немало посланников и послов, аккредитованных при европейских правительствах, не говоря уже о советских полпредах в Италии, лично ему знакомых. Немало было крупных служащих, командированных за границу, как Сокольников и Серебряков».
Берберова называет все эти письма чохом «крамольной корреспонденцией», и понятно, почему Горький ни в коем случае не хотел везти их в Россию. При всех попытках идеализировать советский строй он прекрасно понимал, что архив его, по сути, — политический донос против людей, которые ему некогда доверились. Правда, еще в бытность свою Иегудилом Хламидой он потихоньку «постукивал» охранному отделению на нижегородских крамольников (а что было делать? иначе его могли и засудить за подстрекательские речи, а в тюрьме или в ссылке Алеша Пешков, с его чуть не с детства прокуренными легкими, наверняка загнулся бы!). Однако tempora, как известно, mutantur et nos mutamur in illis [8] , так что Горькому вроде бы не к лицу было продолжать совершать ошибки молодости.
8
Времена… меняются, и мы меняемся вместе с ними (лат.).
С другой стороны, может статься, он просто-напросто хотел сделать хорошую мину при плохой игре. Ну не дурак ведь был — один из умнейших людей своего времени, и он прекрасно понимал, что Сталин, который ревностно стряхивал самомалейшие пылинки со своего авторитета, не сможет спокойно относиться к той куче… ну, скажем так: к той куче экскрементов, которую заключал в себе вышеописанный архив. Порядочный человек внял бы чуть ли не единственному в жизни разумному совету, который дал отцу Максим Пешков: сжег бы бумаги в камине. Однако Горький понадеялся на русский «авось» (авось — обойдется, авось — Сталин забудет про архив!), а вернее всего — побоялся уничтожением бумаг прогневить своих будущих хозяев. Так или иначе, он с легким сердцем взвалил тяжкий груз ответственности за судьбу архива на слабые плечики любимой женщины. Хотя… он ведь уже успел усвоить, что ее плечики были отнюдь не такими слабыми, как ему казалось в 19-м году, и годятся на много большее, чем просто быть окутанными мехами или кружевами…
Короче говоря и говоря короче, Мура выполнила половину задания: заполучила знаменитый архив. Теперь предстояло уже ей сделать ту самую мину при той самой игре и должным образом обставить передачу документов в руки, которые аж горели от желания ими завладеть.
Однако ситуация складывалась не столь простая, как казалось бы: просто взять да и отдать! Слишком многим было известно, что архив у Муры. Окажись он теперь в России, взорвись письма-бомбы на каком-нибудь политическом процессе — это немедленно уничтожило бы Муру как перспективного агента. Ей ни за что не удалось бы в такой ситуации ни подобраться к Уэллсу, ни продолжать сотрудничество с Локкартом.