Сердце тигра (Мура Закревская-Бенкендорф-Будберг)
Шрифт:
Поэтому пока что сошлись на полумерах: Мура предоставила ОГПУ лишь копии самых «интересных» писем. Однако то, что осталось в чемодане, в который «переехал» из ящика архив, с которым она не расставалась, было слишком серьезной приманкой для Сталина, чтобы он не мечтал завладеть бумагами с еще более пылкой страстью. Однако при жизни Горького сие было немыслимо. Следовательно, Горький должен был умереть.
Потому что все когда-нибудь умирают, тем паче настолько больные люди, как этот старый писатель. Все когда-нибудь умирают, тем паче люди, которые уже исчерпали свою полезность для «вождя народов». А больной насквозь Горький эту свою полезность исчерпал очень быстро, и за каких-то шесть лет жизни в СССР он стал не полезен, а вреден и даже опасен для Сталина. Ну что ж, этот мавр уже сделал свое дело, а значит, должен был уйти с исторической сцены.
А сделал он немало-таки! Создал Союз писателей СССР — грандиозную кормушку для талантов, которые призваны были восхвалять
А вот и не так! Ведал… В том-то и состояла его трагедия!
Уже знакомый нам Владислав Ходасевич впоследствии напишет, что «вся жизнедеятельность Алексея Максимовича была проникнута сентиментальной любовью ко всем видам лжи и упорной, последовательной нелюбовью к правде». Ходасевич хорошо знал Горького, очень хорошо…
К несчастью, даже для такой гуттаперчевой совести, какой обладал Горький, настал предел прочности. Измученный собственным застарелым туберкулезом, потрясенный смертью сына — внезапной, глупой, нелепой (пьяный Макс заснул на какой-то скамейке в Париже, простудился, заболел воспалением легких, от которого уже не смог оправиться); подавленный подозрениями, постепенно перешедшими в уверенность, что виновницей этой смерти косвенно была жена Макса — Тимоша, которую он, Горький, так любил (ее любовник Ягода и принудил Крючкова, секретаря и любовника Андреевой, напоить Макса и оставить на той пресловутой лавке в студеную ночь, прекрасно зная о его слабых легких); напуганный внезапными смертями двух своих товарищей по переписке, по литературе, которые осмеливались или хотя бы могли осмелиться сказать миру правду о том, что на самом деле творилось в России (Панаита Истрати и Анри Барбюса — причем последний умер при загадочных обстоятельствах уже в России, как раз перед тем, как встретиться с Горьким); уничтоженный осознанием того, что дом его переполнен агентами ОГПУ, от прислуги до врачей, не говоря уже о трех его любимых женщинах — Пешковой, Андреевой и Будберг; убитый прозрением, что с самого начала своей творческой деятельности он был всего лишь игрушкой в руках тех или иных политических сил, литературной марионеткой, так и не создавшей ничего в самом деле значительного, великого, в конце концов трогательного (ну разве что ранние рассказы и повести идут в счет, и то не все, а ведь позднейшую прозу, тем паче «Жизнь Клима Самгина», читать невозможно без зевоты!), марионеткой, не написавший такого произведения, которое переживет века без директивы партии непременно изучать это произведение в школах… — совершенно надломлениый этими тяготами, одинокий, больной, Алексей Максимович и впрямь порою заговаривался. Что в устной речи, что в письменной. Например, по прочтении проекта сталинской конституции он изрек:
— В нашей стране даже камни поют!
Этот маразматический бред не смешон, а скорее трагичен и даже жалок, как трагичен и жалок был и сам Горький в последние месяцы и дни своей многотрудной жизни. Однако у Сталина не было к нему жалости. Сталина довела до белого каления вроде бы невинная шутка писателя: однажды, написав слово «вошь», Горький прибавил к ней две буковки — «дь». Получилось — «вошьдь». Вошдь… вождь…
И вот вождь счел, что Буревестник с подрезанными крылышками пропел-таки свою лебединую песню, никаких соловьиных трелей от него более не дождешься, а потому пришла пора свернуть ему шею.
Все было обставлено с поистине сталинским размахом.
Генрих Ягода с его знаменитой, многажды проверенной в деле лабораторией, Ягода, окончательно освободивший для себя место в постели Тимоши, уже держал наготове подходящее снадобье.
Сталин не хотел, чтобы Горький зажился слишком долго, однако нельзя было допустить, чтобы он умер слишком быстро. Все должно было случиться вовремя. Однако «вошдь» еще не решил, кто именно исполнит его задание.
Он тщательно, словно колоду карт, тасовал окружение Горького, рассматривая и отвергая одну кандидатуру за другой. Ему хотелось выбрать человека надежного — и лично ему симпатичного. Все-таки таким поручением Сталин окажет этому человеку особое доверие, не хотелось бы облекать таким доверием абы кого… И наконец он вспомнил о женщине, которую в 18-м году видел в Чеке у Петерса. Правда, видел мельком, однако она поразил Иосифа Виссарионовича не то чтобы красотой — красивых много, встречал он и покраше, — а страстностью каждого своего движения, каждой фразы, каждой интонации. В ней была тайна, была загадка — свойство, которое, на взгляд Сталина, было необходимой приметой женского очарования, но которого оказывались лишены почти все знакомые ему женщины. В этой же ощущалась поразительная внутренняя сила, прикрытая флером слабости.
Потом Сталин узнал, что та графиня, или как ее там, стала любовницей Петерса и его агентом, что она очень успешно поработала в деле разоблачения заговора англичан. Не то чтобы Сталин нарочно следил за ее судьбой — не до нее было! — однако всегда с интересом слушал о ней. Странным образом симпатия к ней усугубила его неприязнь к Петерсу — что-то было здесь и от обычной мужской ревности коротконогого горбоносого коротышки к высокому и статному латышу. И он даже порадовался, когда узнал, что она в доме Горького, за границей, что Петерсу до нее не добраться. Решив вернуть Горького в Россию, Сталин запросил информацию о его окружении и узнал всё о похождениях Закревской-Бенкендорф-Будберг, ныне баронессы, в Европе. И не без восхищения покачал головой…
Птица высокого полета! Надо же — свести с ума таких мужчин! Завладеть архивом Горького! Вот это женщина… Нельзя ей мешать. Надо дать ей волю. Да, пусть она завершит игру с Горьким, а потом он, Сталин, отпустит ее на свободу. Ну а за то, что сделает она, ответят козлы отпущения: целый штат суетившихся около Горького врачей, между которыми не было согласия в методах лечения и даже, кажется, в диагнозе. А разделит с ними кару Петр Крючков, который подлежал уничтожению потому, что слишком зажился за границей вместе с Андреевой и, по достоверным сведениям, начал вроде бы даже заигрывать с американской разведкой, причем по собственной воле.
И Сталин потребовал вызвать в Россию баронессу Будберг.
А что же Мура?
Оказавшись на свободе в Европе, с деньгами (Горький немало оставил ей — в качестве прощального подарка, а за архив заплатили еще больше, да и от Локкарта кое-что постоянно перепадало), она на какие-то мгновения опьянела от давно не знаемой свободы ехать куда угодно и не отчитываться ни перед кем в каждом своем поступке. Как было бы прекрасно прожить так всю жизнь! Однако Мура отлично знала, что деньги имеют свойство иссякать. К тому же она все-таки принадлежит к числу тех женщин, которым непременно нужен мужчина рядом… чтобы было, с кем спать, чтобы было, кому лгать. Вдобавок она не обольщалась на предмет своей абсолютной свободы. Нравоучения мэтра Рубинштейна всплыли в памяти, как только она неожиданно получила информацию о том, что в такой-то день и в такой-то час Эйч-Джи Уэллс окажется в Берлине, в рейхстаге, на встрече с политическими деятелями Германии.
Мура очень хорошо умела планировать и обставлять случайные встречи…
«Мы не виделись восемь лет или больше, и вдруг при встрече в фойе Рейхстага на нас нахлынули и загорелись ярким светом воспоминания о шепоте во тьме и жадных касаниях.
— Ты?!»
Так опишет позднее их встречу Уэллс. Однако в это время он был несвободен — у него была связь с истеричной писательницей Одетт Кин, сменившей в его жизни Ребекку Уэст — также знаменитую писательницу и тоже неуравновешенную скандалистку. Связь с Одетт была нестабильна, однако тянулась еще четыре года, во время которых Уэллс и Мура тем не менее виделись довольно часто, понимая, что надо привыкнуть друг к другу, прежде чем решиться связать свои жизни.
Что характерно, Уэллс постоянно мечтал, что сделает Муре предложение, как только освободится от Одетт. Он нашел в Муре некий идеал женщины и не желал ни видеть в ней ничего опасного, ни слышать о ней ничего дурного. Она преподнесла ему некий усеченный вариант своей биографии, с которым он радостно согласился: «Я не хотел слышать историю ее жизни, не хотел знать, какие неведомые мне воспоминания о прошлом или нити чувств переплелись у нее в мозгу». Он был свободен от ревности к прошлому: Локкарт в его представлении был «презренный прохвостишка», Будберг, с которым Мура развелась, «сбежал в Бразилию» (на самом деле в Аргентину), Горький, конечно, приставал к ней, но… «Мне известна безрадостная, замысловатая суетность и сложность горьковского ума, и я не представляю, чтобы он мог оставить ее в покое, но Мура всегда утверждала, что сексуальных отношений между ними не было».