Сердце
Шрифт:
XIX
Я с самого начала относился к жене учителя, как к женщине с большим умом. И с этим чувством я и завёл с ней этот разговор, — но на его протяжении весь его облик постепенно менялся. Вместо того, чтобы обращаться к моему разуму, она начала действовать на моё сердце. Между ней и мужем не было никакой неискренности, — не должно было быть, — и всё-таки она была. Когда же она вглядывалась и старалась определить, в чём дело, — опять ничего не получалось. В этом-то и состояло главное во всех её мучениях.
В
— Как вы думаете, — спросила она меня, — стал ли он таким из-за меня или же вследствие особого, — как вы там называете... — мировоззрения, что ли? Скажите мне, ничего не утаивая.
Мне нечего было скрывать от неё. Но коль скоро здесь существовало нечто, мне неизвестное, что мог ей я ответить? Мой ответ не мог бы удовлетворить её. А в том, что здесь есть что-то, чего я не знаю, я был убеждён.
— Не знаю...
На лице у неё показалось жалкое выражение человека, обманутого в своих ожиданиях.
Я сейчас же продолжил свои слова:
— За одно я ручаюсь: это за то, что учитель вас любит. Я передаю вам только то, что слышал из его собственных уст. А учитель не говорит неправды.
Она ничего не ответила. Помолчав немного, она вдруг промолвила:
— По правде сказать, у меня есть одно предположение...
— О том, почему учитель стал таким?
— Да. И если это и есть причина всего, — я тут не при чём. И это одно уже избавляет меня от тяжести...
— В чём же дело?
Немного затрудняясь ответом, она сидела, глядя на свои руки, сложенные на коленях.
— А вы истолкуете мне это... если скажу?..
— Поскольку сумею, истолкую.
— Об этом рассказывать нельзя. Он будет бранить меня, если расскажу всё... Только то, что можно.
Я был весь настороже.
— Когда мой муж был ещё в университете, у него был один очень близкий ему друг. И как раз незадолго до окончания курса тот умер. Внезапно умер. И шопотом, как бы говоря мне на ухо, она добавила:— По правде сказать, он умер неестественной смертью.
— Эти слова её не могли не вызвать вопроса — Как так? Почему?
— Больше ничего сказать не могу. Но только всё произошло после этого... Эта перемена в учителе... И почему умер тот — я не знаю... Пожалуй, не знает и он сам... Но так как перемена в нём произошла именно после этого, приходится так думать.
— Значит, это его — того умершего друга — могила там в Дзосигая?
— И об этом нельзя говорить... Но мне хочется, хочется нестерпимо знать только одно: может ли человек так измениться из-за смерти одного из своих друзей? Вот это вы мне разъясните...
Моё объяснение скорее клонилось к отрицанию.
XX
Я пробовал утешить эту женщину настолько, насколько сам мог уловить положение дела. И она, повидимому, всё же, насколько могла, успокоилась под влиянием моих слов. Мы сидели вдвоём и до бесконечности говорили всё о том же. Однако, я всё-таки никак не мог схватить самую суть обстоятельств. И её тревога шла оттуда же, — из этих сомнений, которые блуждали, подобно лёгкому облачку. Истинное положение дела было неизвестно и ей самой. То же, что ей было известно, она также не могла мне рассказать. Поэтому мы оба — и я, который старался утешить, и она, которую я утешал, — носились по зыбким волнам. И несясь по волнам, она, протягивая руки, пыталась ухватиться за моё объяснение.
Около десяти часов вечера в передней раздались шаги учителя. Она сейчас же поднялась со своего места, оставив меня, сидевшего против неё, и как будто забыв обо всём, что до этой минуты происходило. И почти столкнулась с учителем, открывавшим дверь. Я, брошенный ею, пошёл за ней вслед. Служанка, по-видимому, дремала и не показывалась.
Учитель был в довольно хорошем расположении духа. Но и тон голоса его жены также звучал весело. Я вспомнил, как только что в её глазах блестели слёзы, а чёрные брови тревожно сдвигались, и с глубоким вниманием наблюдал за необычайностью этой её перемены. Если это всё было притворством (а что это было притворством, я вовсе не думал) — значит, все её жалобы были не более как женская игра и забава, в которой я был взят в собеседники специально для того, чтобы она могла пощекотать свою чувствительность. Впрочем, в тот момент я не занимался критикой этой женщины. Скорее я просто почувствовал успокоение при виде того, как она вся сразу прояснилась. Если так обстоит дело, беспокоиться нечего! — решил я.
Учитель со смехом обратился ко мне:
— Благодарю за труды. Что же, так и не явились разбойники? — И вслед за этим добавил: — Может быть, ты немножко разочарован, что они не явились, а?
Когда я уходил, жена проводила меня со словами извинения:
— Мне очень жаль, что вас побеспокоили... — И это звучало не как сожаление, что у меня отняли время тогда, когда я был занят, но скорее шутливым сочувствием в том, что мне пришлось понапрасну просидеть, не дождавшись грабителей. Говоря это, она завернула в бумагу пирожные, которые были поданы к чаю, и вложила мне в руку. Я сунул свёрток в рукав и, обогнув узкий переулок, в ночном холоде вышел на шумящую улицу.
Я здесь подробно описал всё случившееся в тот вечер, вызвав всё это в своей памяти. Описал потому, что описать это необходимо. Но, по правде говоря, тогда, когда я с полученными пирожными возвращался домой к себе, у меня было такое состояние духа, что всему разговору этого вечера я не придавал большого значения. На следующий день, придя из университета на обед к себе, я увидел лежавший со вчерашнего вечера на столе свёрток с пирожными и, вынув из него бисквит с шоколадным кремом, стал уплетать его за обе щеки. И когда я ел, у меня было такое сознание, что оба эти человека — эти мужчина и женщина, давшие мне эти пирожные, — представляют собою счастливейшую пару на свете.