Серебряный город мечты
Шрифт:
И имеет, пожалуй, смысл взять билет до Парижа.
Или сразу до Новой Зеландии.
Чтоб гарантировано и далеко, улететь и не прийти. Не оказаться под прицелами камер, а утром — на первых полосах в компании Марека, которого Агата Мийова, кажется, готова прятать от всего света ещё лет сто.
«Они же сразу поймут…», — она, растеряв всё мурлыканье, проскулила вчера вечером отчаянно и почти обреченно.
Не договорила.
Впрочем, оно и не требовалось.
«…что я его люблю…»
— Помню, —
Причем, над собой.
Мне тоже его не хватает, и даже режущая от каждого резкого движения боль здравомыслие не возвращает.
— Я Луку спросил, чего им надо. Он слёзно уверил, что лучший подарок — это занятая разговорами и отвлеченная от них пани Катаржина.
— Обойдется, — я заявляю безжалостно, касаюсь цепочки, на которой теперь пустой помандер болтается, обжигает волглым холодом подземелья, и решение я приняла верное. — Я хочу подарить им помандер Альжбеты. Наталка на него смотрела почти столь же влюблено, сколь и на Луку.
А на меня вот, отдавая приглашения, она не глядела. Отводила старательно взгляд, когда про Любоша я спросила.
Попыталась хотя бы от неё добиться правды.
И ответа, какого чёрта мой лучший друг детства и юности заодно ни разу не явился. Даже Бэлла приехала, примчалась в компании… Ондры. Или нет, встретились они уже здесь, в больнице, обменялись нормальными для них ядовитыми колкостями.
Это, отвесив легкий подзатыльник, сообщил мне Никки.
А Алиса, обнимая следом, весело предложила биться, что эти двое вновь сойдутся. И ставки под испепеляющим взглядом Бэллы мы сделали без зазрения совести…
…про Любоша же мне неохотно выдала Дарийка, которую пытать почти по-родственному в отличие от остальных было можно. И стакан, прикипая к ним особой любовью, я в её сторону швырнула.
Наверное, не стоило ни швырять, ни требовать.
Ни узнавать.
Не слушать уложенный в пару предложений сухой рассказ, к которому я и сейчас не знаю, как относиться. Не понимаю, что делать с этим вот открытием и незнанием того, как я сама бы поступила на его месте.
И, должно быть, именно от этого незнания букет роз и затерявшуюся среди них короткую, однословную, записку без подписей я оставила.
Но звонить не стала.
Как и он.
И, возможно, не сейчас, а когда-нибудь потом, через время и перевернутые листья календаря, мы ещё найдем в себе силы поговорить.
— Папа с мамой улетают завтра, — Дим сообщает рассеянно, ведет пальцами по моей спине, по коже, до которой добирается незаметно.
Но ощутимо, чувственно с первого ж касания. И вопрос — кто над кем издевается?! — можно снова задавать.
Впрочем, Димитрий Вахницкий не издевается, а мстит.
Изощренно так, с невозмутимым выражением лица и показной безмятежностью в глазах, что смотрят на меня, однако, пристально. Таится в уголках губ кривоватая ухмылка, от которой дыхание перехватывает.
А мысли путаются.
Думается, что вести себя пристойно и не трогать обещал он.
Не я.
Я могу целовать чуть обветренные губы и ловить, отстраняясь лишь на миллиметр, рванный выдох. Я могу касаться, будто читая по Брайлю, колкой от щетины кожи, острых линий скул и подбородка. Я могу невинно улыбаться, слушая его абсолютно неприличное обещание выпороть меня за такое после дома и вообще…
Что будет дома, недели через две, мне рассказывают в красках и подробностях.
Не заканчивают, меняясь враз и отвлекаясь, и коварные узоры на спине, забываясь и перемещаясь на живот, вырисовывать перестают.
Вскидывается, стряхивая весь сон и леность, Айт.
И обернуться, видя угасшую в глазах Дима улыбку, приходится.
— Добрый день, Квета, — приветствует, застывая в паре шагах от нас, Кармен. — Дмитрий.
— Добрый, — я повторяю эхом.
Не продолжаю.
Только оглядываюсь на Дима, чья рука на моей талии тяжелеет. Он прижимает меня к себе крепко, а значит её он тоже видит.
Она не мерещится от солнца.
Помощница дона Диего, в самом деле, здесь, в Праге, в саду на Небозизке, в котором про Маху, чешские традиции и первое мая я объясняла, хвасталась про выученную — всю, как бабичка! — длинную поэму.
— Я прилетела по просьбе дона Диего, — Кармен, не дожидаясь вопросов, начинает сама, официальным голосом, от которого легкость бытия исчезает окончательно. — Он хочет с тобой увидеться, Квета. Сегодня. Если ты не откажешься, то в аэропорту нас ждет самолет. Доставит туда и обратно. Дон Диего прилетел бы сам, но его здоровье… вызывает опасения врачей и накладывает некоторые ограничения. Разумеется, приглашение касается вас обоих. Дон Диего понимает…
Окончание фразы, что в последний момент не звучит вслух, я договариваю про себя.
Одна я не полечу, не к нему.
А с Димом…
Я смотрю на него внимательно, изучаю карие глаза, в которых настороженность, как в мой первый больничный день, опять появляется. Я наталкиваюсь на неё, как и на тревогу, что на дне моей личной бездны прячется.
Прочерчивается хмурая складка меж бровей.
Дон Диего не Алехандро, но подпускать его или пускать к нему меня Дим не хочет. Не сейчас, когда воспоминания ещё слишком свежи.
А швы только сняты.
Я… понимаю.
Думаю, что понимаю, когда Дим заговаривает первым, отвечает, отрывая взгляд от меня и переводя его на Кармен:
— Мы полетим, но поставим в известность Теодора Буриани. Дон Диего, насколько знаю, с ним знаком.
— Конечно, — Кармен улыбается, кажется, вымученно.
Соглашается.
С первым, вторым или со всем и сразу, я не разбираю.
Я, осторожно вставая и замерзая враз без Дима, подзываю Айта, чтобы поводок обратно прицепить, получить пару радостных и слюнявых поцелуев, от которых увернуться не успеваю. И по шее, пытаясь успокоить задрожавшие руки, я его глажу.