Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
– В литературе надо жить красиво, – сказал он мне как-то. – Надо не только уметь хорошо писать, но писатель должен быть и душевно красивым.
В его понимании душевная красота заключалась прежде всего в уважении к человеку и безоговорочной порядочности.
…След в литературе писатель оставляет в своих книгах: это след зримый, вещественный. Есть, однако, и след незримый, но не менее важный для дела литературы: это работа деятеля, организатора литературной жизни, помогавшего другим писателям создавать книги. Тихонов делал это всю свою жизнь. Если можно так выразиться, он был не только музыкантом в оркестре, но и сам представлял собой оркестр по многообразию своей деятельности. Я не помню почти ни одного горячего литературного дела, в котором Тихонов так
…Образ этого уральского золотоискателя, намывшего впоследствии немало золота в литературе нашей, останется не только как образ писателя, но и как замечательного литературного деятеля» (В. Лидин. Люди и встречи).
ТОЛСТОЙ Алексей Николаевич
Прозаик, драматург, поэт. Стихотворные сборник «Лирика» (М., 1907), «За синими реками» (СПб., 1911). Сборник рассказов «Сорочьи сказки» (СПб., 1910). Повести «Детство Никиты» (1920), «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1924). Романы «Две жизни» (1911), «Хромой барин» (1912), «Сестры» (1922), «Аэлита» (1923) и др. Пьесы «Нечистая сила» (1916), «Касатка» (1916), «Мракобесы» (1917) и др. С 1918 по 1923 – за границей.
«Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с „нынешней“ претенциозностью – серый короткий жилет, отложной воротник `a l’enfant [франц. как у ребенка. – Сост.] с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, которая смешно топорщится на его необъятном arri`ere-train [франц. заду. – Сост.]. И все-таки милый, простой, не „гениальничает“ – совсем bon enfant [франц. добрый малый. – Сост.]» (Р. Хин-Гольдовская. Дневник. 8 января 1913).
«В ту пору [начало 900-х. – Сост.] он был очень моложав, и даже бородка (мягкая, клинышком) не придавала ему достаточной взрослости. У него были детские пухлые губы и такое бело-розовое, свежее, несокрушимо здоровое тело, что казалось, он задуман природой на тысячу лет. Мы часто купались в ближайшей речушке, и, глядя на него, было невозможно представить себе, что когда-нибудь ему предстоит умереть. Хотя он числился столичным студентом и уже успел побывать за границей, но и в его походке, и в говоре, и даже в манере смеяться чувствовался житель Заволжья – непочатая, степная, уездная сила.
Посередине комнаты в „Кошкином доме“ стоял белый, сосновый, чисто вымытый стол, усыпанный пахучими хвойными ветками, а на столе в идеальном порядке лежали стопками одна на другой толстые, обшитые черной клеенкой тетради. Алексей Николаевич, видимо, хотел, чтобы я познакомился с ними. Я стал перелистывать их. Они сплошь были исписаны его круглым, размашистым, с большими нажимами почерком. Тетрадей было не меньше двенадцати. Они сильно заинтересовали меня. На каждой была проставлена дата: „1901 год“, „1902 год“, „1903 год“ и т. д. То было полное собрание неизданных и до сих пор никому не известных юношеских произведений Алексея Толстого, писанных им чуть ли не с четырнадцатилетнего возраста! Этот новичок, начинающий автор, напечатавший одну-единственную незрелую книжку – „Лирика“ (1907), имел, оказывается, у себя за плечами десять-одиннадцать лет упорного литературного труда. Своей книжки он настолько стыдился, что никогда не упоминал о ней в разговоре со мною.
…После книги „За синими реками“ он почти отказался от писания стихов и, напечатав свои ранние повести, сразу же завоевал себе первую славу.
Слава, вначале не слишком-то громкая, оказалась ему к лицу. Он стал еще более осанистым, в его голосе послышалась барственность, на его прекрасных молодых волосах появился французский цилиндр. Артисты, живописцы, писатели охотно приняли его в свой заманчивый круг. Все они как-то сразу полюбили Толстого. Со многими из них он стал на „ты“.
Холодноватый и надменный с посторонними, он в кругу этих новых друзей был, что называется, душа нараспашку. Весельчак и счастливец – таким он казался им в те времена, в давнюю пору своих первых успехов.
Когда он, медлительный, импозантный и важный, появлялся в тесной компании близких людей, он оставлял свою импозантность и важность вместе с цилиндром в прихожей и сразу превращался в „Алешу“, доброго малого, хохотуна, балагура, неистощимого рассказчика уморительно-забавных историй из жизни своего родного Заволжья.
В такие минуты было трудно представить себе, что этот беззаботный „Алеша“, с такими ленивыми жестами, с таким спокойным, даже несколько сонным лицом, перед тем как явиться сюда, просидел за рабочим столом чуть не десять часов, исписывая целые кипы страниц своим круглым старательным почерком.
Едва ли кому было в то время понятно, что эти приливы веселости необходимы ему при той огромной нагрузке, которую он взвалил на себя, – подмастерье, тратящий все силы души на то, чтобы сделаться мастером. Именно оттого, что он проводил каждый свой день за работой, к вечеру его постоянно тянуло резвиться, шалить, каламбурить, рассказывать смешные небылицы. Здесь был его отдых, облегчавший ему его целодневный писательский труд.
…В ту пору его можно было видеть на всех юбилеях, вернисажах, театральных премьерах, – и на воскресных посиделках Сологуба, и на всенощных радениях Вячеслава Иванова, и на сборищах журнала „Аполлон“, и на вечеринках альманаха „Шиповник“.
Добродушный, по-деревенски здоровый, он чаще всего почему-то вспоминается мне в гостях, за семейным обедом, когда он неторопливо и непринужденно рассказывает, чуть-чуть похохатывая и изредка проводя рукою по правой щеке сверху вниз, словно умывая лицо (его излюбленный жест), какой-нибудь потрясающе нелепый, диковинный, анекдотический случай, и кто-нибудь уже выбежал из-за стола – отсмеяться» (К. Чуковский. Современники).
«Плотный, крутоплечий, породистый, выхоленный и расчесанный, как премированный экземпляр животноводческой выставки. В спадающей на уши парикообразной прическе, в модном в те годы цветном жилете и в каких-то особенного фасона больших воротничках – сознательное сочетание старинного портрета и модного дендизма.
Веселые карие глаза „с наглинкой“ жадно шныряют по всему миру: им, как молодым псам, – все интересно. Но вот они делают стойку: Толстой внимательно прислушивается к вспорхнувшей перед ним в разговоре мысли. Из нижней, розово-вислой части его крупного красивого лица мгновенно исчезает полудетская губошлепость. Уже не слышно его громкого „бетрищевского“ – ха-ха-ха. На лбу Алексея Николаевича появляются складки – он думает: медленно, упорно, туго. Нет, он не глуп, как меня уверяли в Москве, хотя и не мастер на отвлеченные размышления. Думает он, правда, не умом, но думает крепко всей своей утробой, страстями и инстинктами. В нем, как в каждом художнике, сильна память, но не платоновская „о вечном“, а биологическая – о прошлом. Когда Толстой разогревается в разговоре, в нем чувствуется и первобытный человек, и древняя Россия» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).