Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
ФОФАНОВ Константин Михайлович
Поэт. Стихотворные сборники «Стихотворения» (СПб., 1887), «Стихотворения» (СПб., 1889), «Тени и тайны» (СПб., 1892), «Стихотворения» (ч. 1: «Маленькие поэмы»; ч. 2: «Этюды и рифмы»; ч. 3: Снегурочка; ч. 4: Майский шум; ч. 5: Монологи; СПб., 1896), «Иллюзии» (СПб., 1900); «После Голгофы. Мистерия-поэма» (СПб., 1910); «Необыкновенный роман. Повесть в октавах» (СПб., 1910).
«Призракоподобный, худой юноша
…Можно сказать, он пьянствовал всю жизнь. Он не мог писать, если не выпьет. Выпивши он говорил невероятные глупости, сравнивал себя с Иоанном Кронштадтским, с Толстым и Иисусом Христом.
…Этот чудак, лунатик, галлюцинат, сочетание идиота и гения, по временам становился, однако, задумчивым, нежным и трезвым. Правда, он переставал тогда писать стихи, но он становился положительно прекрасным в своей обворожительной задумчивости.
…Много лет подряд я встречал Фофанова, поселившегося в Царском Селе и приезжавшего за авансами в петербургские редакции. Он ходил в высоких сапогах, в тужурке, врывался в кабинет издателя или редактора, стучал кулаками по столу, требовал денег, предлагая взамен стихи.
Поразительно, что, когда он приезжал ко мне на Черную Речку со своими стихами и с требованием денег, он был всегда трезв, и жена моя удивлялась, что же именно преображает его, потому что ей тоже приходилось видеть Фофанова в свойственном ему трансе» (И. Ясинский. Роман моей жизни).
«Истинный поэт и забубенный гуляка, в трезвом состоянии Фофанов был скромнейший и деликатнейший человек. Но когда в голове его шумел хмель, от него можно было всегда ожидать каверзу. Так, на одном литературном обеде он, тихий и милый, сидел рядом с каким-то почтенным седовласым генералом, любителем поэзии. Генерал был сначала восхищен соседством с поэтом и покровительственно его ободрял. Пошли тосты. Вдруг Фофанов поднимается, берет со стоявшего перед ним торта глазированные фрукты и, провозгласив: „А теперь позвольте, ваше превосходительство, украсить вашу блистательную лысину сими отборными фруктами“, – возлагает ему на голову эти фрукты» (Н. Энгельгардт. Эпизоды моей жизни).
«Несчастная слабость к вину и неуменье владеть собой при опьянении очень затрудняли для него общение с людьми. Впервые мне пришлось видеть Фофанова уже много спустя – во времена „Нового Пути“, – должно быть, в первые месяцы 1903 г. Помню, как меня позвали из внутренних комнат редакции в крайнюю ко входу – приемную, предупредив, что пришел Фофанов. Разумеется, я шел с величайшим интересом. Вхожу – и недоумеваю: „да где же Фофанов?“ В комнате стоит и разговаривает с секретарем журнала Е. А. Егоровым какой-то приказчик из лавки, даже не из столичного парадного магазина, а именно из лавки, где-нибудь в провинциальных „рядах“, торгующей „красным товаром“. Что-то неказистое, серое и слишком предупредительное… Неужели же это Фофанов – автор таких чудесных, нежных мелодий, которые уже давно я затвердил наизусть? „Звезды ясные, звезды прекрасные“, „Под напев молитв пасхальных и под звон колоколов – К нам летит весна из дальних, из полуденных краев“… Но это был именно он – властитель таких образов и звуков, несомненно один из самых вдохновенных певцов русской поэзии, к кому особенно шли слова: „поэт Божией милостью“… Только одно в нем хоть сколько-нибудь отвечало ожиданию, давало намек на „поэта“ – это глаза: ясные, нежные, застенчивые, в которых было что-то детское и, вместе, „нездешнее“. Эти глаза странно контрастировали с грубыми чертами какого-то запущенного лица. Лицо было, как и вся внешность, мелкого, некультурного „обывателя“, которому только торговать батистом и стеклярусом в „галантерейном“ магазинчике, но глаза… С этими глазами, пожалуй, можно было написать „Звезды ясные, звезды прекрасные“, и „От луны небесной, точно от лампады“, и „Призрак“ („Весь соткан из лунного света“), и „Весенний дождь“ („Я узнал весну по блеску голубому“), – и все, что создала его ранневесенняя, апрельско-майская муза.
Его разговор, его манеры были ужасны. Не только в них не было никакой интеллигентности, но и никакого чувства своего значения. Разговор был мелко-неинтересный, совершенно обывательский; манеры робкие, какие-то торопливые, почти заискивающие. Чувствовались долгие годы одиночества и некультурной среды, навсегда наложившие свой след, да в сущности еще продолжающиеся… Чувствовалась нужда, вечный страх, вечная зависимость… Опять полная противоположность со спокойно свободным, уверенным в себе Блоком. Не хотелось даже говорить с этим псевдо-Фофановым и с некоторым усилием приходилось „занимать“ гостя» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).
Константин Фофанов
«„Они меня погубили“. „Из-за них я пью, из-за них умру под забором“. „Они замалчивают мои книги“. „Они крадут у меня размеры, рифмы, все…“ Они… они… они…
Достаточно посидеть с Фофановым четверть часа, чтобы бесконечное число раз услышать это – „они, они, они“. С первого же слова знакомства с первым же встречным – будь то оценщик ломбарда, куда он принес женин оренбургский платок, или половой в трактире, или сосед по конке – Фофанов непременно заведет разговор о „них“ с жалобами, проклятиями, угрозами, размашистыми жестами и, конечно, россыпью забористых словечек, невоспроизводимых в печати. Причем это „они“ говорится без всяких пояснений, как о чем-то общеизвестном, разумеющемся само собой. Если же все-таки спросить, кто же это „они“, ответ получится краткий:
– Они? Пробочники!
Пробочники – значит писатели-символисты. Символистов он ненавидит. Пробочники же они потому, что у самого, по понятиям Фофанова, главного из них, самого ему ненавистного – Валерия Брюсова – есть или был пробочный завод. Завод этот был высмеян Бурениным в одной из его пародий на Брюсова. С легкой руки Буренина этот завод засел в отуманенной тяжелой жизнью и водкой голове Фофанова. Иногда вместо „пробочников“ он еще говорит „Дантесы“. „Они“, символисты, „пробочники“, еще и „Дантесы“ – убийцы Пушкина. Они разрушают его дело своим кривлянием и „лиловыми ногами“ – это раз. Два – они „травят“, „замалчивают“, „обкрадывают“ его, Фофанова, прямого, законного, единственного пушкинского наследника – за то, что он наследник, потому что он наследник.
…Фофанов жил в Гатчине, где-то на самом краю, в самой захолустной части этого захолустного, хотя и „великодержавного“ городка. Чтобы попасть к Фофанову, надо было идти по колено в снегу через двор и потом каким-то узким темным помещением, увешанным сбруей и хомутами, пахнущим кожей и лошадьми. Наконец – маленькая облезлая дверца, из-за которой слышится пьяная возня или невнятное бормотание стихов.
К Фофанову можно прийти когда угодно, привести с собой кого угодно. Он не удивится самому неурочному часу, не выкажет недоумения при виде совершенно незнакомого человека. Напротив, кто бы когда ни пришел – он всегда рад. Усадит, закажет стряпухе самовар, принесет папиросы, сам сбегает в лавочку и выпросит в долг какую-нибудь закуску.
Фофанов и по натуре очень гостеприимен. А кроме того, он больше всего на свете боится одиночества.
– Когда остаюсь один – не могу. Сижу вот так с вами, с другим кем-нибудь, и ничего – дышу. А останусь один, и сейчас же начинается… это самое. Мерзко, что кровь-то, кровь сопротивляется, приливает к голове, к ушам, вот-вот наружу бросится. Не испытывали? Пренеприятнейшее чувство-с. Но посещает меня исключительно, когда я один. На людях никогда, ни-ни. Ну-с… За ваше здоровье.
Оставаясь один, Фофанов начинал чувствовать… давление атмосферы.