Сергей Есенин
Шрифт:
По-прежнему самыми честными, самыми бесхитростными, самыми «нелитературными» остаются воспоминания о Есенине его сестер, его дальних родных по Константинову, его земляков и товарищей детства. То есть тех, для кого он всю жизнь да и после смерти оставался Сережей, Сергунькой, Сергухой. Они рассказывают, как приезжал Есенин на родину, как вместе ловили рыбу, переплывали Оку, купали лошадей. Как играл он на гармошке, во что был одет, какие песни слушал, какие частушки пел. Это – воспоминания тех, кто бы «вилами пришли вас заколоть» – вас, чужих, за каждый «крик», брошенный в поэта. Но каждый «брошенный крик» тоже ложится камушком в необъятную
Вполне достоверны «женские» воспоминания о поэте (Г. Бениславской, Н. Вольпин, А. Берзинь) хотя бы потому, что единственная пристрастная нота в них сводится к сетованиям на то, «как она одна его спасала» и спасла бы, если бы не роковые пьяницы-друзья и другие соблазнявшие поэта женщины.
Зачатки легенды человек конечно же приносит в мир сам – своим лицом, жестами, словами, поступками и чем-то еще не до конца объяснимым. Но есть несколько объективных условий для ее развития. Необходимо, чтобы древо легенды разрасталось в пассионарное время и в пассионарном народе. В Европе XIX – XX веков лишь несколько – по пальцам можно пересчитать – поэтов удостоились легендарного ореола. Джордж Байрон, Поль Верлен, Гарсиа Лорка…
Для субъекта легенды крайне важно, чтобы ему самому не до конца была ясна роль, ради которой он пришел в мир. Много раз Есенин спрашивал сам себя: «Кто я?», «зачем пришел я в мир?» И как бы пытаясь помочь поэту, его сотворцы по легенде вот уже несколько десятилетий ищут ответ на эти вопросы. Но волю к поиску спровоцировал он сам, примерившийся к Пушкину, а Пушкин, как известно, это «наше все».
Блондинистый, почти белесый, В легендах ставший как туман, О, Александр! Ты был повеса, Как я сегодня хулиган.Не зря же все крупнейшие русские поэты XX века – Блок, Маяковский, Ахматова, Цветаева, Пастернак – каждый по-своему пытались поговорить с пушкинскими памятниками. Один прощался с Пушкиным на «тихой площади Сената», другой с фамильярной застенчивостью докладывал: «Александр Сергеевич, разрешите представиться». Третья вспоминала о «треуголке и растрепанном томе Парни», четвертая ревниво заявляла – «мой Пушкин»…
Есенин же примерял свою жизнь к пушкинской почти буквально, когда искал себе оправдания:
Но эти милые забавы Не затемнили образ твой, И в бронзе выкованной славы Трясешь ты гордой головой.Да, эти милые забавы если не затемнили реальный облик есенинского собеседника, то и не прояснили его, потому что он ушел от прояснения в бронзу, в памятник, в легендарную жизнь. Есенин хотел не реальной судьбы, не биографий и автобиографий, а «бронзы», закутанной в «туман». Поэтому, воссоздавая его образ, одними бесхитростными воспоминаниями сестер и земляков не обойдешься. Он и сам не желал этого. Однако без них мы тоже не поймем, почему Есенин стал бронзой, песней, «русской судьбой».
И разве могла быть другой судьба поэта, стихи которого волновали душу московского чекиста и врангелевского офицера, могли увлечь царицу Александру Федоровну и Сергея Кирова, московскую проститутку и Василия Качалова? По мнению современного русского писателя Ю. Мамлеева, совершенно
Эта книга была задумана и рождалась в тяжелейшее для России время. Может быть, не менее тяжелое, чем есенинское. С неменьшей яростью, нежели тогда, унижаются Россия и ее национальные поэты. Но тщетны потуги русофобов затемнить светлую часть есенинской легенды. Она обречена разрастаться и увеличиваться. Тщетны и благие усилия исследователей-лакировщиков перечеркнуть тень, отбрасываемую «черным человеком» Есенина. Чем больше тень, тем крупнее и монументальнее фигура, отбрасывающая ее. Нечистая сила, пытающаяся увеличить есенинскую тень, обречена с отчаянием наблюдать, что ее действия приводят к противоположным результатам, что работа против Есенина чудесным образом оборачивается работой на его легенду и на его славу. Есенин, в отличие от Хомы Брута, спокойно выходит за очерченный меловой круг и не падает, как гоголевский герой, замертво, а стоит с непостижимой улыбкой на лице и смотрит, как нечисть в панике от своего бессилия бросается после третьего петушиного крика в решетчатые окна заброшенного храма и при свете зари превращается в прах, ветошь, пыль, небытие…
Глава вторая
Родина кроткая…
Он не такой, как мы. Он Бог его знает кто…
«Четыре деревни одна за другой однообразно вытянуты вдоль улицы. Садов нет. Нет близко и леса. Хилые палисаднички. Кой-где грубо-яркие цветные наличники. Многопудовая царственная свинья посреди улицы чешется о водопроводную колонку. Мерная вереница гусей разом обертывается вслед промчавшейся велосипедной тени и шлет ей дружный воинственный клич. Деятельные куры раскапывают улицу и зады, ища себе корму.
На хилый курятник похожа магазинная будка села Константинова. Селедка. Всех сортов водка. Конфеты – подушечки слипшиеся, каких уже пятнадцать лет нигде не едят. Черных буханок булыги, увесистей вдвое, чем в городе, не ножу, а топору под стать.
В избе Есениных – убогие перегородки не до потолка, чуланчики, клетушки, даже комнатой не назовешь ни одну. В огороде – слепой сарайчик, да банька стояла прежде, сюда в темень забирался Сергей и складывал первые стихи. За пряслами – обыкновенное польце.
Я иду по деревне этой, каких много, где и сейчас живущие заняты хлебом, наживой и честолюбием перед соседями, – и волнуюсь: небесный огонь опалил однажды эту окрестность, и еще сегодня он обжигает мне щеки здесь. Я выхожу на окский косогор, смотрю вдаль и дивлюсь: неужели об этой темной полоске хворостовского леса можно было так загадочно сказать: «На бору со звонами плачут глухари…»? И об этих луговых петлях спокойной Оки: «Скирды солнца в водах лонных»?
Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясенный, нашел столько материала для красоты – у печи, в хлеву, на гумне, за околицей – красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают?..»