Серое зеркальце
Шрифт:
Он рассказывал, но Ляська почти не понимала. Она блуждала взглядом по затёртым белёсым обоям, заклеенным постерами с киногероями, по старой мебелишке, купленной в незапамятные времена, по девичьему диванчику с проваленной спинкой, по мутным городским сумеркам за окном и по дрыхнущему на полу полупьяным-полунаркотическим сном Саньку — и не могла себе представить тех серых, золотых, стеклянных подземных миражей, о которых Стасик вёл речь. У Ляськи просто не хватало воображения на мир, дробящийся отражениями, как свеча в двух зеркалах.
Её
Потому что настоящую их мать Стасик старался не называть никак. А родителей назвал «эти». И когда Ляська попыталась что-то прояснить, он поцеловал её в макушку.
— В мире людей у меня есть только ты. И всё.
— Что ж ты раньше не приходил? — спросила Ляська, то ли приготовившись обидеться, то ли решив не обижаться. — Если у тебя кто-то есть в нашем мире?
Стасик зажмурился и вздохнул, как человек, пытающийся справиться с приступом сильной боли.
— Лясь, я не знал адреса, — сказал он глухо. — Для феи это значит, что её не ждут.
— Я жду! — возразила Ляська, и Стасик кивнул:
— Теперь.
Он уходил, когда небо за окном только начинало сереть. Собирался неохотно и тянул время — но Ляська понимала, что задерживать брата нельзя. Его заругают феи, а ей могут устроить бенефис на несколько дней, ведь матери не объяснишь… но расставаться было нестерпимо.
И ему было нестерпимо. Он взглянул Ляське в глаза, признался:
— Знаешь, как за тебя боюсь, заяц? — и вдруг принял решение.
Снял с шеи цепочку, тоненькую, как нитка, вероятно, сделанную из серебра — звеньев не видно, сплошная светлая струйка. А на цепочке висел странный медальон — крохотное, с советский пятак, серое зеркальце в серой оправе. Блестящее и чистое, но отражались в нём колышашиеся прядки серого тумана и больше — ничего.
— Вызывала фею, когда маленькая была? — спросил Стасик ожившим голосом.
— Нет, — удивилась Ляська, но тут же ярко вспомнила. — Вызывали с девчонками гномика и Пиковую Даму.
— Да неважно! Ты знаешь принцип. Главное — верить.
Ляська кивнула.
— Так вот, — продолжал Стасик, надевая цепочку-струйку на Ляськину шею, — делаешь всё, как полагается. Подышишь на зеркальце и скажешь: «Фея-фея, из подземного мира приди!» Главное — верить. Я услышу.
Зеркальце, прохладное и странно тяжёлое, скользнуло под футболку, на грудь. Ляська тут же прижала его рукой.
— Спасибо.
— Спасибо не говорят. Хорошо, — кивнул Стасик и поднял под мышки дрыхнущего Санька. Надел его, как несвежую рубашку, и потянулся в его теле. И на физиономии Санька тут же воссиял свет разума.
И тут из комнаты родителей сипло позвали:
— Ляська! Ты что в такую рань шуруешь… Принеси водички попить!
Тень отвращения, нестерпимого, как боль, прошла по лицу Санька — тень муки Стасика. Ляська бесшумно отперла входную дверь — и он вышел, тоже бесшумно. Он ещё успел оглянуться, когда мать крикнула:
— Да где ты провалилась, оторва?! — и пришлось очень быстро и тихо закрыть дверь за ним, не успев улыбнуться в ответ.
Как оно грело Ляську до самого дна души, это крохотное серое зеркальце!
Всё время хотелось подышать на него, каждую минуту хотелось — но она каждый раз себя останавливала. Это то же самое, что поминутно названивать старшему братишке по телефону. А вдруг он занят? А я его оторву от чего-нибудь важного?
А вдруг он с феечкой, думала Ляська и хихикала про себя. Феечка в её воображении возникала серая и плюшевая, и крылья у неё, почему-то, оказались не птичьи, а как у золотистой ночной бабочки. Ляська бы хотела и не хотела посмотреть — мысли о царстве фей, подземном мире, откуда вернулся братишка, приводили её в смятение.
А во дворе болтали об убийстве. Утром, когда Ляська шла в ПТУ, она видела толпу зевак около той самой подворотни. У выезда со двора стоял милицейский УАЗик. Подходить близко Ляська не стала, ей было не по себе.
Весь день её мысли метались между бойней в подворотне и серым зеркальцем. Она не пошла гулять, хоть подруги и звали «прошвырнуться» — было то ли страшно, то ли тошно. Домой, впрочем, тоже мучительно не хотелось. В итоге часов до семи Ляська просидела в общаге, с Ниной и Ксюхой, болтая о пустяках, не смея даже заикнуться подругам о кое-каких сокровенных мыслях. Когда они собрались на улицу, заставила себя уйти.
Представляла, что застанет дома — и застала именно это.
Дым коромыслом. Мать обсуждала новость с соседкой и каким-то ханыгой. Они сидели в кухне, пили, смолили «Беломор», запах перегара, папирос и ещё какой-то дряни чувствовался уже в коридоре. Ляська, содрогнувшись от отвращения, на цыпочках, как можно тише, прикрыла входную дверь, проскользнула в свою комнату — но и через стену доносились громкие пьяные голоса.
— …сердце вырвали, твою мать! Серд-це!
— Не найдут…
— Разборки… вон, весной в первом корпусе мужика с крыши скинули — и чо?! Менты полезли в кусты за телом, а там — тухлый бомж! А-ха-ха!
— Каратисты… Сердце вырвали…
— …и не найдут. Разборки…
— Второму башку отвернули, как курице…
— Менты-ка-азлы!
Ляська закрыла дверь на защёлку, скинула туфли и с ногами забралась в то самое, широченное, стёртое до поролона кресло, в котором вчера сидела в обнимку с братом. Серое зеркальце она сжимала в кулаке. Ей хотелось есть, но выйти на кухню, чтобы порыться в холодильнике, было гадко и страшно.
Желание подышать на зеркальце становилось всё невыносимее, но откуда-то взявшееся чутьё подсказывало, что с собутыльниками матери Стасик, если его сейчас позвать, расправится радикально.