Сервантес
Шрифт:
— Очень красивые названия, — перебил его Веласкес, — но хотелось бы увидеть образчик чего-нибудь в этом роде.
— Вам стоит лишь заказать, дон Херонимо, вы же знаете! Укажите мне число ролей и отчасти характер всего в целом, то есть что вам желательнее чувство или смех, и через три, а в случае нужды и через два дня вы получите пьесу. Только гонорар в виду исключительной срочности вам придется повысить с шестидесяти до восьмидесяти талеров; я не могу даром терять ночей, я знаю для них лучшее применение. — И он окинул довольно дерзким взглядом полную фигуру молчаливо слушающей дамы.
Ему бы доставило несравненно большую радость, продолжал он, не
В этом директор полностью присоединился к суждению господина Лопе! Он отказывался понимать жеманство своей дочери. Чего она ждет? Вероятно, тех лет, когда она сможет без маски играть беззубых сводниц.
Лопе галантно отпарировал. Этого пришлось бы ожидать не меньше пяти десятилетий. Во всяком случае, ей стоит лишь приказать, и он, преклонив колена, тотчас же преподнесет ей трагедию о прославленной даме Люциндре, отомстившей королю Аркадии за свою поруганную честь, или о прекрасной эстремадурской разбойнице, которая укрывается в своем горном замке, залучает в плен путников и убивает их, обезумевших от любви, пока ее собственного сердца не настигает судьба.
В Валенсии и Севилье, заметил отец, недавно имели большой успех пьесы, в которых главным героем был неверный мавр или турок. Что-то в этом роде как будто намечал и сам господин сочинитель — или он ошибается?
Живой юноша не заставлял просить себя дважды. Хорошо, что ему об этом напомнили! Едва ли возможно придумать что-либо более потрясающее, чем трагедия преступлений мавра Гамета, которая уже совершенно созрела у него в мозгу. И он набросал, — безыменного человека с алжирским манускриптом окончательно покинуло мужество, — историю о гордом и благородном морском разбойнике Гамете, который попал в плен к христианам, обременил свою совесть неслыханными зверствами — из дикой тоски по утраченной темнокожей возлюбленной, — потом бежал, был настигнут, схвачен и принял благочестивый конец от руки палача, раскаявшись и перейдя в христианскую веру. Поэт просил обратить внимание на одну подробность, которую считал особенно захватывающей и от которой многого ждал: крестным отцом раскаявшегося должен быть тот самый испанец, чью прекрасную супругу безумец заколол в своем любовном неистовстве.
— Очень тонко, — отметил Веласкес, — влюблен, кровав и благочестив исключительно счастливое сочетание. Эта пьеса, во всяком случае, должна быть написана, и поскорее. Если бы еще пополнить фантастическое более реальным материалом, театр был бы обеспечен на много недель, — чем-нибудь из недавнего прошлого, и чтоб непременно было национальное, что всегда вызывает восторг, — какой-нибудь поход, победа…
— Я смеюсь, не дожидаясь щекотки! Что вы скажете об осаде Маастрихта?
— Великолепно! — воскликнули в один голос все трое слушателей. Осада Маастрихта была одним из самых недавних событий.
— В этой пьесе, — пояснил Лопе, — я выведу на сцену целую армию. Не пугайтесь, Веласкес, вы наймете за несколько мараведисов пятнадцать уличных бездельников и заставите их изо всех сил шуметь за занавесом, что тоже недорого стоит; все великолепное выступление герцога Пармского развернется на сцене, солдаты кричат и осыпают друг друга испанскими, фламандскими, французскими и итальянскими проклятьями, герцог сам берет в руки лопату и хватается за колесные спицы, помогая продвинуть пушки; пороховой дым,
Тут впервые заговорил актер. Это был рослый тучный человек с необычайно добродушным лицом и основательно пропитым басом. Очень она ему по душе, эта осада Маастрихта! Вот, наконец, драма совсем в его вкусе, а роль отважного гениального герцога Александра — именно та задача, о которой он мечтал много лет…
Все рассмеялись. Он возмутился.
— Помилосердствуй, Гутьерес, — пробовал объясниться директор, — что все актеры сумасшедшие люди, это я знаю отлично. Но не настолько же! Как? Ты собрался играть стройного, изящного, горячего герцога, которого весь Мадрид знает в лицо или по портретам в официальных отчетах! Да моя инфантерия из партера разгромит мне всю сцену. Ваше мнение, Лопе?
— Я с вами отнюдь не согласен!
Могучий талант господина Гутьереса заставил бы слушателей забыть о телесном несходстве. Но было бы жаль, если бы он взялся играть принца!
— Жаль? — нахмурился Гутьерес, — то есть как это жаль?
— Потому что это доступно каждому. Герой, красавец принц, победитель да ведь это же все для пустых кукол. Для вас у меня есть другое… — И он с ярким красноречием набросал фигуру, созданную им, очевидно, только в это мгновение: старого испанского ворчуна-полковника, страдающего подагрой, полного грубого юмора, простонародно-лукавого любимца всего лагеря, плоть от плоти своих солдат, которого они триумфально проносят через все поле битвы в теплых его сапогах…
Стало холодно. Те четверо распрощались. Пришли люди и сняли занавесы, обнажив слепую стену, позади которой, вероятно, обитал директор Веласкес. Потом они унесли стол, стулья и свечу под стеклянным колпачком.
Сервантес остался один на темном театральном дворе, с рукописью «Житье-бытье в Алжире» на коленях. Он продолжал сидеть. Он расстался с мыслью показать директору свою пьесу. Он сидел перед голой высокой слепой стеной… У него оставался один король… Король был в Португалии.
В родительском жилище все, казалось, спали. Его ложе стояло в медицинской каморке отца. Протянувшись, он почувствовал под головой что-то твердое. Это оказались восемь золотых монет, завернутые в красный лоскуток. Их могла положить сюда только Андреа. Это была поездка в Португалию.
Он сильно покраснел, хотя и был один, поцеловал лоскуток и задул огонь.
ПЕРЕДЫШКА
Сурова была зимняя поездка по Кастилии и пустынной, безлюдной Эстремадуре. Но в Португалии уже в феврале цвели апельсины. Более кроткий, нежный воздух овевал закаленного странника. Здесь хорошо дышалось. Сердце его обнимали предчувствия отдыха, беззаботности, счастья.
Он нашел короля в Томаре.
Филипп прибыл в Португалию в одеждах печали. Но печаль эта, если он ее и чувствовал, была недолговечна. Он упивался сознанием величайшей плодотворности своего жизненного дела, еще ускользающего от мер земных. Он мог бы быть счастлив, он и был почти счастлив. Здесь и теперь, в первый и единственный раз, сделал он передышку и уронил руки в бездействии.